Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто такие плясуны и что такое кич — важные знаки негатива в мире Кундеры — мы выясним позже, сейчас же проиллюстрируем желание персонажей ускользнуть от памяти, исчезнуть так, чтобы мир не смог втянуть тебя обратно. Это желание органично вписывается в противостояние смерти, точнее, все-таки бессмертию, потому что если смерть — успокоение и исчезновение, то в ней есть интонация минора, но нет отвратительной суеты, а если бессмертие похоже на доступную всеобщему обозрению жизнь, то такая вечность нуждается в преодолении. Герои Кундеры не верят в вечную жизнь, их не смущают классические образы христианского посмертия, так как религиозная культура давно угасла в пространствах, где проходит жизнь Томаша, Аньес или Жан-Марка с Шанталь. Но остался страх какого-то не до конца ясного насилия над образом угасшего человека, которое все-таки возможно в мире без рая и ада. Мысль о своей определенной зависимости от памяти оставшихся в живых вызывает у героев Кундеры не столько ужас, сколько брезгливость. Поэтому нельзя оставлять наследникам памяти о себе уходящем никакого шанса. Могила прекращает работу души, не способную жить вне тела, но тлеющее тело, распадающееся в могиле, — отвратительная кульминация власти тела над нами: вроде бы и нас уже нет, а плоть, расположившаяся под могильной плитой, продолжает не только навязчиво существовать в своей смерти, но и притягивает к себе родственников и знакомых, как бы выставляя напоказ останки, чуждые всякой святости. Чтобы выйти из-под власти бездарной кладбищенской социальности, героям необходимо стать пеплом, обмануть тех, кто жаждет даже на могиле устроить спектакль, в котором всегда нуждается жизнь, надеющаяся на продолжение. Яснее других эту мысль сформулировала Шанталь из «Подлинности»: «Лишь огонь крематория избавит нашу плоть от всего этого. <…> Это единственная абсолютная смерть. И я не хочу никакой другой. Я, Жан-Марк, хочу абсолютной смерти. После недолгого перерыва в комнату снова ворвались удары молотков. — Только обратившись в пепел, я буду уверена, что никогда их больше не услышу». Близкая идея у Сабины из «Невыносимой легкости бытия»: «Она боится, что ее запрут в гроб и опустят в американскую землю. Вот почему она однажды написала завещание, в котором просила, чтобы ее мертвое тело было сожжено и пепел развеян».
Возможно, от такой участи не отказался бы и Томаш, но погибшие в автокатастрофе не всегда могут управлять своим посмертием. У Томаша есть сын, которого воспитал не он: давно развелся с женой, забыв о всех последствиях растворившегося во времени брака. Но сын помнил об отце, уже взрослым — к тому же сознательным христианином — нашел его. Томаш не хотел общаться с сыном, так как сын был похож на него, а Томашу не хотелось видеть, как его «рот говорит о Господе Боге». Когда Томаш погиб, сын сразу же занялся похоронами и сумел (а кто воспротивится?) навязать усопшему свою религиозную волю, положив под эпитафией: «Он хотел Царствия Божия на земле». В этом знаке сыновнее желание хоть как-то улучшить, украсить участь отца, приблизив его к идеалу, но дело в том, что, как и сам Кундера, Томаш никакого Царствия Божия на земле не хотел. Он расстался с родителями, потом с женой и сыном. Он долгие годы жил с Терезой, но почти ежедневно изменял ей, как бы подчеркивая, что по-настоящему человек никому не принадлежит и тщетно желать полностью владеть кем-то. Он не питал никаких социальных иллюзий, был далек от политики. Когда пришло время, и надо было, следуя логике социальных событий, оказаться в общественной пляске, Томаш перестал быть врачом, а вскоре перестал быть и городским жителем, закончив путь в чешской деревне. Царство (даже если речь идет о духовном сюжете) — мир структурированный, где есть властители и подданные, где есть этикет, а любая форма ритуальности — не для героев Кундеры. Никакого Царствия Томаш не желал, он хотел, чтобы все, кроме Терезы, его забыли, да и совместная смерть стала положительным ответом на эти ожидания. Но мир устроен так, что из него не просто уйти полностью и навсегда. То, что начертал сын Томаша на могильной плите отца, оценивается в «Невыносимой легкости бытия» как кич: «Прежде чем нас предадут забвению, мы будем обращены в кич. Кич — пересадочная станция между бытием и забвением».
Аньес, героиня «Бессмертия», думает о возможности вечной жизни без особой радости и, конечно, без всяких религиозных ассоциаций. Если бы они возникли у героини Кундеры, она, по воле автора, была бы смешна. Аньес — другая, ей отвратительна суета, а в «Бессмертии» религиозность и суетливость, спроецированная в вечность, не существуют друг без друга. Ад в представлении героини свободен от дантовских мотивов. Пугает не наказание — здесь некому да и не за что наказывать, а воцарение суеты как стиля, не знающего никаких пределов: «Какой ужас вселяла в нее мысль, что и на том свете ей, возможно, снова придется слышать шум женских голосов, какие она слышит по субботам в сауне! После смерти она не жаждет быть ни с Полем, ни с Брижит».
Поль — муж, Брижит — дочь, но семейные узы в романах Кундеры — именно узы, способные лишить личной жизни, превратить человека в смешного персонажа глупой комедии. Если Томаш просто бросил жену и сына, то Аньес вынашивает мысль (истинная беременность героини!) о расставании — не потому, что не любит (да и что такое — любить?), нет — просто хочется засыпать и просыпаться одной в Швейцарии, чтобы чувствовать бытие (но не жизнь!) и себя в нем, не обремененную депрессивной заботой о проблемах мужа, о здоровье дочери. За каждым близким человеком располагается немилосердный к тишине фон — как далекая от сердца музыка, которую невозможно отключить. За каждым разговором и всяким касанием другого человека — болезненное соединение, распыление себя: «В лучшем случае посмертное существование будет похоже на время, которое она проводит в шезлонге в комнате отдыха: она будет слышать непрерывное щебетание женских голосов. Вечность как звук бесконечного стрекотания; по правде говоря, можно было представить вещи и похуже, но уже одно то, что ей пришлось бы слышать женские голоса до скончания века, непрестанно, без передышки, для нее достаточный повод яростно цепляться за жизнь и делать все, чтобы умереть как можно позже». «Отстраненность от человечества — вот ее позиция», — сказано об Аньес. Героиня с любовью думает об умершем отце, который успел научить ее правильному пониманию жизни, но мгновение истинной тишины — лишь мгновение: «В этот момент мимо Аньес снова промчались на дикой скорости огромные мотоциклы; свет ее фар выхватывал из темноты фигуры, согнутые над рулем и заряженные агрессивностью, сотрясавшей ночь. Это был именно тот мир, от которого Аньес хотела уйти, уйти навсегда…».
Чему же научил Аньес отец — единственный родитель в романах Кундеры, сохраняющий с ребенком добрую связь и способный остаться в памяти учителем? Он стал для дочери — прежде всего в своей смерти — примером ускользания от мира, стремящегося прочно завладеть сначала самим человеком, а потом его образом. Сначала у Аньес умерла мать. Ее шумные родственники хотели переселиться к отцу, чтобы помочь стареющему мужчине, а заодно и насытить собственную жизнь новым шумом, очередными сильными эмоциями. Отец поставил дело так, что эта мысль быстро оказалась несбыточной. Лора, сестра Аньес, не может уразуметь, зачем отец порвал свои старые фотографии. Аньес хорошо понимает этот освобождающий шаг отца: порвал, чтобы ускользнуть, освободиться от взглядов, которые могли бы и после смерти привязывать к себе ушедшее лицо. Но исчезновение не может быть полным, пока живые мучают тебя своей привязанностью, по Кундере, делают с тобой, что хотят.
Что это такое — быть мертвым (т. е. беззащитным бессмертным), подчиненным людской памяти, рассказывает история Гете и Беттины, переходящая в фантазию загробного диалога Гете с Хемингуэем. «Бессмертие, о котором говорит Гете, конечно, не имеет ничего общего с религиозным представлением о бессмертии души. Речь об ином, совершенно земном бессмертии тех, кто остается в памяти потомков. Любой человек может достичь большего или меньшего, более короткого или долгого бессмертия и уже смолоду лелеет мысль о нем. <…> Перед лицом бессмертия люди, конечно, не равны. Нужно различать так называемое малое бессмертие, память о человеке в мыслях тех, кто знал его <…>, и великое бессмертие, означающее память о человеке в мыслях тех, с кем он лично не был знаком», — размышляет повествователь, выстраивая историю Гете и его почитательницы как сюжет захвата будущего, в которое пытается ворваться человек, прикрепляющийся к образу гения и в некотором смысле подчиняющий его себе. Вечной памяти повествователю, ответственному за мир «Бессмертия», не надо. Достигшему славы трудно отделаться от людских речей. Гете, знающий, что есть жизнь и смерть, становится жертвой женщины, которая уверена, что есть лишь пустота и непрекращающийся слух о великих, преодолевших всеобщий закон исчезновения.
- Язык в языке. Художественный дискурс и основания лингвоэстетики - Владимир Валентинович Фещенко - Культурология / Языкознание
- От первых слов до первого класса - Александр Гвоздев - Языкознание
- О литературе и культуре Нового Света - Валерий Земсков - Языкознание
- Основы русской деловой речи - Коллектив авторов - Языкознание
- Блеск и нищета русской литературы (сборник) - Сергей Довлатов - Языкознание