Сначала она направилась к фарватеру, пустив свой парус беззаботно нести ее по волнам на северо-запад.
Молодой офицер, завернувшись в свою шинель и полулежа на задней скамье, с беспечностью настоящего моряка, смотрел время от времени на карту, развернутую у его ног и освещенную фонарем, свет которого падал также на маленькую переносную буссоль.
Не произнося ни слова, офицер рукой указывал рулевому направление, которого должна была держаться шлюпка, десять ружей, лежавших симметрично на дне лодки, блестели при свете фонаря.
Приблизительно через час офицер приказал убрать паруса и взяться за весла, уключины которых были заранее перевязаны полотном, — и шлюпка быстро, в полной тишине направилась к берегу.
Огней в городе было совершенно не видно — берег представлялся черной линией, тень которой принимала все более ясные очертания по мере приближения шлюпки.
По знаку офицера весла были подняты и шлюпка стала неподвижно.
Она была в трехстах метрах, не более, от берега.
Затем офицер, взяв две матросские шляпы, поместил между ними фонарь, так чтобы свет проектировался по прямой линии, при этом он приподнялся и стал держать фонарь на высоте своей головы.
Минут десять стоял он так, причем взгляды его и матросов были устремлены на берег, затем, покачав головой, он снова поставил фонарь на дно лодки, и по его знаку шлюпка продолжала свой путь.
Три раза офицер повторил тот же самый маневр.
Шлюпка все время плыла близ берега. Она только что обогнула маленький мыс, метров на сорок выступающий в русло реки офицер, начавший терять терпение, решил, однако, сделать еще попытку — почти тотчас же на берегу появился огонек, как раз против того места, где находилась шлюпка.
— Они там! — прошептали моряки тихо, как ветер.
Французский офицер дважды поднял и опустил свой фонарь. Свет на берегу мгновенно погас. Было одиннадцать часов вечера.
В тот же самый день, в семь часов вечера у дверей дома мадам Барроль остановилась карета, на козлах которой сидел Тонильо. Через несколько минут эта дама, бледная, больная, с трудом державшаяся на ногах, опираясь на руку своей прелестной дочери, вышла из дома и села вместе с нею в карету.
Лошади тотчас же тронулись к площади, повернули под арку де-ла-Рекоби, проехали по площади Двадцать пятого мая, спустились к Бако и помчались наконец крупной рысью в северном направлении.
Когда карета спустилась в низину де-ла-Рекольета, была уже почти темная ночь. Два всадника выехали навстречу карете и, узнав ее, поехали в нескольких шагах сзади.
Спустя некоторое время около Палерм-де-Сан-Бенато, местечка, почти пустынного в то время, но на котором вскоре суждено было возвышаться великолепному и скандально известному жилищу тирана, шагах в двадцати впереди, показались четыре человека.
Два всадника положили свои руки на оружие, спрятанное под пончо, и стали решительно ждать.
Эти четверо людей были безобидные прохожие, далекие от мысли останавливать карету, они рассыпались в поклонах перед двумя всадниками.
Всадниками же были дон Мигель и дон Луис.
Дон Мигель в одно мгновение, как будто побуждаемый силой, высшей, нежели его мужество, приблизил свою лошадь к лошади своего друга и, тяжело опустив руку на его плечо, сказал хриплым голосом:
— Хочешь, я тебе признаюсь в том, в чем никто другой не мог бы признаться, не краснея?
— Хорошо, ты хочешь мне сказать, что влюблен, — отвечал, улыбаясь, дон Луис. — Vive Dios! Я также влюблен и не стыжусь признаться тебе в этом.
— Нет, это не то.
— Говори тогда.
— Я боюсь!
— Ты?
— Да, Луис, я боюсь: в этой карете заключена моя жизнь, моя душа.
— Мужайся, Мигель!
— О если бы это касалось только меня, меня, который играл опасностью, как удовольствием, меня, который имеет крепкое сердце и ловкие руки! А теперь, сознаюсь тебе, я стал бы дрожать, как ребенок, если бы какая-нибудь опасность стала угрожать нам.
— Клянусь жизнью! — отвечал дон Луис, который прекрасно понимал, что происходит в душе его друга, и который хотел его успокоить. — Прекрасная манера быть храбрым! Для чего же и нужна храбрость, как не для опасности?
— Да, но опасность для меня, а не для Авроры и ее матери! Вот почему я боюсь. Теперь ты меня понял?
— Да, но я бы хотел послать тебя к черту, потому что ты и мне внушил то, о чем я и не думал, о страхе умереть, о котором ты говоришь: страх не из-за самой смерти, но из-за тех, которых оставишь живыми, не правда ли?
— Да, Луис, когда сознаешь себя любимым, когда тебя действительно любят, то живешь одной жизнью с возлюбленной, и если один погибнет, то другой зароет вместе с этим в могилу частицу собственной души, — и тогда жизнь будет невыносима.
— Мы подъезжаем, дорогой Мигель, через десять минут мы будем там, прелестная Аврора вблизи тебя, а Эрмоса одна со вчерашнего дня, но я не жалуюсь, нет! Мужайся же, друг мой, умоляю тебя! О, только бы кончилась скорее эта ужасная жизнь! Будут наши друзья завтра здесь, как ты думаешь?
— Да, так предполагалось, атака может быть начата послезавтра, вот почему я и требовал так настоятельно, чтобы
отъезд состоялся сегодня же ночью. Я знаю себя: если бы Аврора была здесь, я бы наполовину менее стоил, так я дрожал бы за нее во время сражения.
— Увы! Эрмоса отказывается уехать.
— Эрмоса мужественнее Авроры, у нее более твердый характер, никакая человеческая сила не могла бы помешать ей разделить твою участь. Ты остаешься здесь и она здесь; она — твоя тень.
— Нет, она — мой свет, моя жизнь! — страстно вскричал дон Луис.
— Вот мы и приехали! — сказал дон Мигель.
Выехав вперед, он приказал Тонильо поставить карету у противоположной стены дома, как только дамы выйдут из нее.
Окна дачи в Лос-Оливос были совершенно темны, тишина нарушалась только шумом ветра в вершинах деревьев.
Но едва карета остановилась, дверь открылась и на пороге появились Эрмоса и Лиза, между тем как старый Хосе с беспокойством выглядывал в низкое окно.
Мадам Барроль вышла сильно ослабевшая, почти лишившаяся чувств, но Эрмосой все было приготовлено для приема гостей, и скоро бедная больная немного собралась с силами.
На даче была освещена только одна комната, спальня молодой вдовы, окно которой выходило в маленький двор дома, остальные комнаты были темны.
Донья Аврора была бледна и взволнована; сердце ее трепетало, но она почти забывала о самой себе и думала только о своей матери и любимом ею человеке, которого она оставляла в страшной опасности.
Дон Мигель вышел, обменялся несколькими словами с Тонильо и затем опять вернулся.
— Теперь около десяти часов, — произнес он, — нам надо сесть у окон столовой и следить за сигналом со шлюпки, которая не замедлит приехать. Лиза останется здесь, чтобы принести мне зажженную свечу, как только я прикажу. Ты слышишь, Лиза?