Большой коридор и весь дом, исключая личные комнаты диктатора, был полон народу. Всякий входил и выходил, когда ему вздумается и совершенно без всякого повода. Прежде всего сюда должно было прийти известие о поражении или торжестве Лаваля.
Однако некоторые люди искали донну Мануэлу с искренним и законным интересом — это негритянки.
Африканская раса, почти не сохранившая своей родной крови, значительно видоизмененная языком, климатом и привычками американцев, представляла собой в эпоху террора одно из самых странных социальных явлений. Черная по цвету кожи, она ничем не отличалась от низших слоев населения Буэнос-Айреса во всем остальном. С первых же дней революции на помощь этой несчастной расе пришел великолепный закон Виентреса.
Буэнос-Айрес был первым местом на всем континенте, открытом Колумбом, где было уничтожено рабство.
Но та самая свобода, которая возродила эту расу и разорвала ее цепи, во время террора не встречала более ожесточенных врагов, чем черные.
Правда, Росас, чтобы завоевать их преданность, льстил их инстинктам и возбуждал в них тщеславие, принуждая членов собственной семьи и, даже свою дочь, унижаться до танцев и угощений с ними на площадях и улицах.
Преданность негров Росасу можно понять и даже до некоторой степени оправдать, но совершенно непонятны те превратные чувства, которые вдруг проявились в этой расе с ужасающей быстротой: негры и особенно негритянки становились самыми искусными и преданными шпионами диктатора.
Неблагодарность их была ужасающая: там, где давали хлеб их детям, где о них заботились, где на них смотрели как на родных, — без всякого другого повода, только для того, чтобы сделать зло, они вносили клевету, несчастье и смерть.
Незначительное письмо, платье, лента голубого или фиолетового цвета были их оружием; косой взгляд или выговор со стороны хозяина дома или его детей достаточны были для того, чтобы пустить в ход это оружие. Тотчас же полиция, донья Мария-Хосефа, судья, какой-нибудь комиссар или главарь Масорки получал донос.
А подвергнуться доносу значило — умереть.
Как только Росас отправился в Сантос-Луарес, за ним последовали и батальон негров, находившихся в городе, негритянки покинули дома, в которых они служили, чтобы также отправиться в лагерь.
Но перед тем они толпами проходили то к донье Мануэле, то к донье Марии-Хосефе, громко крича, что также идут сражаться за Ресторадора.
В тот день, о котором мы говорим, множество негритянок наполняло галереи и навесы дома Росаса. Производя адский шум, они прощались с доньей Мануэлой и другими лицами, которые там находились.
Это был день великого праздника для этого дома, столь знаменитый в летописях тирании.
Донья Мария-Хосефа снедаемая живейшим беспокойством, прибыла сюда еще в одиннадцать часов утра.
Наступила ночь.
Вдруг раздался пушечный выстрел, заставивший толпу вздрогнуть.
Донья Мануэла побледнела: она волновалась за жизнь своего отца.
Долгое время толпа прислушивалась, но ничто вновь не нарушило тишины.
Донья Мануэла искала взглядом кого-нибудь, у кого можно было бы спросить о причине выстрела, но она так хорошо знала тех людей, которые окружали ее, что и не пыталась спросить ни одного из них.
Вскоре в толпе произошло какое-то движение, все повернули голову к дверям, где в густых облаках сигарного дыма показалось лицо начальника полиции, который, с большим трудом пробивая себе дорогу сквозь толпу, говорил:
— Ничего, ничего, это выстрел из восьмифунтовой пушки французов.
Донья Мануэла облегченно вздохнула и с нетерпением обратилась к Викторике, спешившему поздороваться с нею:
— Никто не пришел? — спросила она.
— Никто, сеньорита.
— Боже мой! С одиннадцати часов нет никаких известий.
— Вероятно, мы скорее чем через час узнаем что-нибудь.
— Скорее, чем через час?
— Да.
— Почему так, Викторика?
— Потому что в шесть часов я отправил к сеньору губернатору полицейского комиссара с сегодняшним рапортом.
— Хорошо, спасибо.
— Он будет здесь в девять часов, самое позднее.
— Ojala!33 Вы думаете, они близко от Сантос-Луареса?
— Вряд ли. Прошлую ночь Лаваль провел в эстансии Браво, сегодня в десять с половиной утра он был в трех лье от Мерло, теперь он может находится самое большее в одном лье от последнего, то есть в двух лье от нашего лагеря.
— А этой ночью.
— Что?
— Пойдут ли они сегодня ночью? — вновь спросила донья Мануэла, жадно прислушиваясь к словам Викторики.
— О, нет, — отвечал он, — они не пойдут ни сегодня ночью, ни, быть может, и завтра. У Лаваля мало сил, сеньорита, и он должен быть осторожным.
— А каковы силы Лаваля? Скажите мне правду! — спросила почти шепотом донья Мануэла.
— Правду?
— Да, правду.
— Сегодня еще трудно сказать точно, сеньорита, однако, судя по некоторым сведениям, которые кажутся мне достоверными, у Лаваля три тысячи человек.
— Три тысячи человек! — вскричала девушка, — а мне говорили, что у него едва наберется тысяча.
— Разве я не говорил вам, что весьма трудно знать точно!
— О, это ужасно!
— Вас во многом обманывают.
— Я это знаю, все обманывают меня во всем.
— Все?
— Исключая вас, Викторика.
— Какая польза обманывать вас теперь, — проговорил начальник полиции, пожимая плечами, словно желая сказать: теперь, когда решается наша судьба, мы не можем обманывать никого, кроме самих себя.
— А татита, как велики его силы? Скажите правду!
— О, это легко сказать. У сеньора губернатора в Сантос-Луаресе от семи до восьми тысяч.
— А здесь?
— Здесь?
— Да, здесь в Буэнос-Айресе?
— Все и никто.
— Как это?
— Все зависит от тех известий, которые мы получим завтра или послезавтра — у нас будет или целая толпа солдат или ни одного.
— Ах, да, да, я понимаю! Вы мне сообщите те известия, которые вы получите сегодня вечером, если татита мне не напишет?
— Я не знаю, смогу ли я это сделать, сеньора, так как сейчас отправлюсь в Бака, куда и приказал явится полицейскому комиссару, когда он вернется из лагеря.
— В Бака! Но не заблудитесь ли вы в городе?
— Я думаю, сеньорита, что нигде не заблужусь! — отвечал Викторика с иронической улыбкой.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать или лучше — объяснить откровенно, что прежде я получал приказания непосредственно от сеньора губернатора, а с некоторого времени получаю их от другого лица от имени его превосходительства.
— Вы думаете, кто-нибудь осмелился злоупотреблять именем моего отца?