Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он встал, подошел к окну и отдернул плотную, не пропускающую свет штору. Улицу заполняла по-летнему яркая московская толпа. Люди пили газировку, покупали мороженое, обнимались, встретившись у метро, читали газеты в скверике у памятника первопечатнику Ивану Федорову, сновали у входа в Детский Мир, и все они в любой момент могли оказаться здесь, в его владении; их жизнь, как и великого множества до них, могла окончиться в холоде темных подвалов.
Солнце опустилось ниже, и тень андроповского ведомства стала захватывать площадь. Вскоре не осталось уже места, куда бы она не доходила. Свету не оставалось ничего иного как отступить. А тень Лубянки все ползла, заполняя вначале ближайшие улицы и переулки и устремляясь дальше. Лучи солнца погасли...
Человек с холодным взглядом задернул штору пуленепробиваемого окна и вновь обратился к своим мыслям. Нет, с ним этого не произойдет. Его в подвал опустить не удастся. Кривая усмешка, скользнув по его тонким губам, исчезла... Он сам для кого хочешь найдет там место... Он был уверен, что добьется своего. Но для этого надо было прежде всего вернуть органам то положение, которое они занимали при Сталине*
Первый шаг в этом направлении делается в июне 1967 года, когда появляется сообщение, что Юрий Андропов стал кандидатом в члены Политбюро. КГБ тут же начинает активную кампанию, чтобы изменить то зловещее представление, которое сложилось о нем у граждан Советского Союза, где трудно найти семью, которой бы не коснулись щупальца КГБ. Теперь советских граждан хотели убедить в том, что ничего этого не было. А были лишь героические, кристально чистые чекисты, которые не думали ни о чем, кроме защиты интересов своей страны.
Проходит всего семь месяцев с тех пор, как он вступил в управление органами, и 20 декабря 1967 года Андропов появляется на трибуне Кремлевского Дворца съездов. Здесь отмечали пятидесятилетие с того дня, когда в лице Дзержинского Ленин нашел своего Фукье-Тенвиля. О Дзержинском и о тех, кто работал с ним, новый глава КГБ говорил много, вспомнил он и Менжинского, но ни единым словом не помянул тех, кто пришел на смену им. Романтизируя годы революции и гражданской войны, он славословил ЧК, не считая нужным даже упомянуть ГПУ и НКВД. Весь довоенный период он охарактеризовал так: „С ликвидацией враждебных классов центр тяжести все больше перемещался с борьбы против внутренних классовых врагов на борьбу против врагов внешних. В предвоенный период у органов госбезопасности не было более важной задачи, чем пресечение происков разведок и иной подрывной деятельности со стороны фашистской Германии и милитаристской Японии. Если врагу не удалось дезорганизовать наш тыл и подорвать боеспособность Советской страны, то в этом немалая заслуга принадлежит и органам безопасности.”
Андропов говорил о „перемещении центра тяжести с внутреннего фронта на внешний” в тридцатые годы, то есть как раз когда „славные органы” отправляли на смерть миллионы людей. Он говорил так о том времени, когда в язык вошли слова „тройка”, „черный ворон”, „особое совещание”, „без права переписки”, „ежовые рукавицы”, когда громовым многократно повторяемым ревом доведенная до истерики толпа вслед за „славными органами” требовала: „расстрелять, как бешеных собак всех, кто не с нами”, когда под этот рев выбрасывались из окон своих кабинетов или пускали себе пулю в лоб, не дожидаясь, когда ее пустят им в затылок их коллеги, „славные чекисты”. Тем, кому из них удалось пережить время Ягоды, Ежова и Берии и занять место в Кремлевком дворце, слова Андропова пришлись по душе: они оправдывали их в их собственных глазах, перед своей совестью, если у них еще оставалась частица ее. Они с энтузиазмом хлопали словам своего шефа, хотевшего уверить всех, что самой важной задачей органов в предвоенные годы была борьба с разведчиками Германии и Японии. Он мог бы еще вспомнить и о румынской сигуранце и польской дифензиве, связь с которыми тоже была обвинением против тех, кого в те годы объявляли „врагами народа”. По Андропову выходило, что только с ними, с этими буквально наводнившими страну „шпионами” без устали боролись „славные чекисты”. Он настолько уверен во всеобщей тупости, что не удосуживается поразмыслить над простой арифметикой. Сколько должно было быть этих шпионов, чтобы для их обезвреживания понадобилось содержать такую огромную армию чекистов? Но если сумела вся эта несметная армия шпионов проникнуть на советскую территорию, то как тогда быть с теми, кому поручено держать границу на замке, пограничниками, которые также входят в состав органов? Если не было такого множества шпионов, то зачем нужно было тратить средства на огромную чекистскую армию, если ее основной задачей была борьба именно с этими проклятыми шпионами?
В опубликованных незадолго в „Новом мире” мемуарах прошедший через сталинские лагеря генерал Горбатов задавал вопрос: „Неужели наши руководители верят в то, что столько советских людей вдруг стали продажными, стали на путь шпионажа в пользу империалистических стран? На ком же, в таком случае, держалась и держится советская впасть?”
Кто же заполнял тюрьмы и лагеря на строительстве Байкало-Амурской железной дороги, на Воркуте, на Колыме, в Караганде, в Потьме, в Абезь-Инте в республике Коми? Кого же отправляли в специальные лагеря уничтожения вроде тех, что были на острове Вайгач, куда для работы на свинцовых рудниках ссылали приговоренных к смерти, или золотых приисков на Колыме, где женщины своим дыханием должны были сдувать ядовитую золотую пыль? По западным данным, вся эта перешедшая по наследству к Андропову огромная гулаговская империя насчитывала 165 лагерей и объединений лагерей. Ее население исчислялось многими миллионами. Только на Колыме перед войной находилось от 3 до 5 миллионов узников. В то же самое время в другой империи — гитлеровской — под арестом по политическим причинам находилось 27369 обвиняемых, 112432 осужденных и 162734 так называемых „превентивных заключенных”. Через находившиеся на территории Третьего Райха лагеря к началу войны прошло около одного миллиона человек. Все эти цифры не надо было выискивать в зарубежной литературе. Они были приведены в вышедшей в Москве как раз в тот год, когда Андропов произносил свою речь, книге А. Галкина „Германский фашизм”. Шеф КГБ хотел бы, чтобы было забыто об управляемом им гигантском комбинате смерти, он, как правоверный марксист, отбрасывает факты, когда они мешают его интерпретации истории. Так же поступали и те, кто следовал указанию Гитлера о том, что „в пропаганде незачем выискивать объективную истину (особенно если она благоприятствует противной стороне) и сообщать ее массам... надо думать о своих интересах”. Раскрывать правду было не в интересах ни Андропова, ни в интересах режима.
Через 30 лет после 1937 года он повторял ту же ложь, в которую уверовал с тех пор, как услышал ее три десятилетия назад, когда начинал свою карьеру. Своих взглядов он с тех пор не изменил. Как был, так и остался сталинцем, хотя, следуя духу времени и считая это полезным для себя, и мог походя обронить фразу, „осуждающую необоснованные репрессии и нарушения законности в годы культа личности”. Но он достаточно умен, чтобы понять, что без „культа” охраняемая им система существовать не может, и потому он, не жалея усилий, участвует в создании очередного „культа”. Вначале хрущевского, а затем брежневского. Против „культа личности” он ничего не имеет, хотя не мог не видеть, как все более мельчает личность, претендующая на культ.
Брежневское руководство против повышения престижа органов не возражает. Но для Андропова это было частью его плана овладения властью. Повышая престиж КГБ, он повышал и свой престиж. Хотя он и стал кандидатом в члены Политбюро, он не мог не помнить, что почти день в день за 14 лет до его назначения газеты оповестили об аресте и суде над его предшественником. А Берия был не кандидатом, а членом Политбюро. И каким... Всемогущим! После его падения органы в кремлевские коридоры власти не пускали. Теперь Андропову вновь открывали дверь в них.
Начальник тайной полиции, правда, пока еще с совещательным голосом, участвует в принятии всех важнейших решений. О силе режима это не свидетельствовало. Это проявление страха. Над просторами империи начали реять опасные ветры.
ВЕСНА В НАРУЧНИКАХ
Заседание Президиума ЦК чехословацкой компартии шло примерно уже полчаса, когда помощник положил перед Дубчеком записку. Слушая, о чем говорит Биляк, первый секретарь, не торопясь, развернул лист бумаги. То, что ухватил взгляд, заставило тут же забыть обо всем. Чехословацкий посол в Будапеште докладывал „что сегодня в 5 часов вечера кто-то, пожелавший остаться неизвестным, позвонил корреспонденту Чехословацкого телеграфного агентства и, волнуясь, сообщил, что в полночь 21 августа в Чехословакию начнется вторжение войск Варшавского пакта. Дубчек машинально глянул на календарь. Было 20 августа. Часы показывали 9 часов. Он отложил телеграмму. Он не мог, не хотел отнестись к ней серьезно. Мало ли слухов ходит... Кто звонил? С какой целью? Может, провокация... Слова Алоиза Индры прервали его размышления. Тот в общем-то повторял текст письма Варшавского совещания, обвинявшего Чехословакию в отходе от социализма. Его обвиняют в отходе от социализма... А он ничего другого, кроме социализма, не хотел. Но почему лицо социализма должно быть таким страшным, таким пугающим? Почему оно не может быть нормальным, человеческим лицом? Социализма с человеческим лицом — вот чего он хочет.
- Повесть о смерти - Марк Алданов - Историческая проза
- New Year's story - Андрей Тихомиров - Историческая проза
- Пещера - Марк Алданов - Историческая проза