бесприютным в сердце, накинули петлю. Не на колени встать, не «люблю» сказать, а всего-навсего изобрести «реченьку»? И, как о риф, «реченьку» распороло на два рукава. У каждого своя неизбежность, разный рельеф. А глубина – схожая.
Первой спохватилась Оля.
– Вам надо кончать всё, что касается ваших личных отношений. Он так смотрит на тебя, Томик. Ты ему нужна. Но он боится и одного, и другого, и третьего. И страх, ты обязана это понять, страх сильнее его, – била она тревогу.
Страх перед «одним, другим, третьим»? Но отнести это ко мне было правомернее, чем к нему. Мой испуг перед жизнью был обоснованнее. Неумышленно, непроизвольно Владимир Александрович уже успел нанести мне не один удар. Иные его слова и поступки, кроме недоумения, ничего не вызывали, часто отпугивали.
Уже приезжала его жена. Пробыла около месяца. Он умудрился обратиться ко мне с несусветной просьбой: «Прочтите письмо нашего знакомого к ней и скажите, как вам кажется: есть у них роман или нет?» Я, помертвев, отвела его руку с письмом: «О чём вы? Бог с вами!» Затем он омрачил сказку нашей прогулки по холмам: «Не гулять нам надо было, а в райкоме отстаивать свою правоту». Иногда казалось, что он намеренно представляет себя как физическую карту Земли: вот, мол, мои заоблачные пики, на которые другим не взойти. А это, простите, низины, но так уж устроен мир, и так устроен я. Прошу любить и принимать меня таким, каков я есть.
– Уедем куда-нибудь! – сказал он вдруг. И тут же поправил себя: – Ведь если я уйду из семьи, мне дети никогда этого не простят. Они хотят брать пример с отца. А если не поступок, тогда что у нас остаётся? Тайные встречи?
Он был бесцеремонно прямодушен. Всё выговаривал вслух. Эгоцентризм? Непосредственность ребёнка? Да. Это была встреча с чистым и безыскусным человеком. Повсечасно задавая себе один и тот же вопрос: «Почему всё так серьёзно?» – я находила лишь один ответ: это несчастье тоски – по всему несбывшемуся, по единому языку, по единому делу.
И всё-таки я считала себя сильнее случившегося, считала, что справлюсь с непредугаданным и непонятным пленом. Это не была любовная история, тем более – любовный угар. Что же это было? Наверно, магия таланта и какая-то детскость человека на много лет старше меня.
Внешне в нашем с Димой доме всё пока оставалось спокойно. Как-то, вернувшись после спектакля, я застала сиротскую картину: Дима сам пришивал к рубашке оторванную пуговицу. И вдруг всё увиделось в реальном свете: я причиняю Диме боль. Не хочу, но причиняю. Я в роли виноватой…
В те же дни на почтамте я столкнулась с учеником Димы по консерватории.
– Можно я вас провожу? – спросил он.
– Проводите, Сенечка.
От его следующей фразы я чуть не лишилась сознания:
– Тамара Владимировна! Вы ведь не обидите Дмитрия Фемистоклевича? Верно?
Значит, я уже нахожусь в фазе скандала? Меня просит опомниться студент мужа? Все всё знают? А сам Дима? Почему он молчит?
Он только заметил:
– У тебя такое выражение лица, будто случилось что-то ужасное. Что?
«Разве со мной что-то случилось? – подумала я тогда. – Нет. Мне плохо. Мне смутно и больно, но – случилось? Нет. Не со мной».
Потом меня встряхнула приехавшая погостить подруга юности Лиза:
– Тамара, ты сошла с ума. Тебя несёт амок. Опомнись. Остановись.
Словно издалека до меня дошло одно из слов этой правды: несёт. Но я уже ничего не могла с собой поделать.
Русский драматический театр находился под неусыпным партийным контролем, что было тогда в порядке вещей. Мне передали, что в горкоме партии обсуждали, правомерно ли выдвижение Петкевич в ассистенты режиссёра. «Выдвижение в ассистенты? Разумеется, неправомерно! – прокомментировала я про себя. – Это же прямой выход к платформе идеологической диверсии… Но если бы вы только знали, как безразличны мне ваши штампы!» Безразличны-то безразличны, но при моём опыте я обязана была ощущать опасность. И я ощущала её. Ощущала как неминуемость разлуки с тем, кто дал мне почувствовать, что я тоже не без таланта, что мои силы на что-то годятся. Мне это было необходимо как воздух.
Шла репетиция. Мы сидели в зрительном зале в одном ряду, разделённые проходом. Я следила за действием на сцене, но, почувствовав, что он неотрывно смотрит на меня, повернулась и… замерла. Взгляд был полон ничем не прикрытого страдания и муки, муки, даже превышающей мою. Так мог смотреть человек, всерьёз охваченный любовью.
– Мне показалось, что ты с мукой смотрел на меня, когда мы вчера сидели в партере? – сказала я ему на следующий день.
– О нет! Тебе не показалось. Я хотел, чтобы ты поняла, как мне больно и страшно при мысли о нашей разлуке, – ничего уже не пряча, ответил он.
Оля пересказала их разговор накануне:
– Он говорил, что ты удивительный человек, читаешь его, как открытую книгу. Умеешь вытащить из него всё лучшее, а жена – всё неудачное, во что и тычет его носом. Говорил, что оставить семью не может, что будет скандал. Когда я сказала, что и Тамара на это не пойдёт, он вспыхнул и спросил: «А почему бы ей не пойти?» Я ответила: «Потому что она, как и ты, не захочет ничего строить на несчастье своего мужа и твоей жены».
* * *
Секретарём парторганизации театра на новый срок была избрана умница Нелли Каменева. Непосредственно перед сдачей нового декадного спектакля она повела плечами, как при порыве ветра, и заметила своим красивым низким голосом: «Не по себе что-то». Брошенная вскользь фраза обрела смысл, когда я увидела, сколько разного люда опять прибыло в составе комиссии.
Спектакль на сей раз был принят. Процедура приёмки подходила уже к концу, как вдруг с места поднялся бывший парторг – тот самый, который сетовал: «Торопятся они с реабилитацией врагов!» При полном сборе городского начальства из райкома, обкома, ЦК партии он решил открыть шлюзы снедавшему его бешенству:
– Говорите, Русский театр едет в столицу на декаду? А русский ли?.. Мне лично не-при-ят-но, что в Русском драмтеатре, где я работаю, главный режиссёр – еврЭй, режиссёр-постановщик – еврЭй, секретарь парторганизации – еврЭйка, главный администратор и просто администратор – тоже еврЭи…
Желчь, исходившая из оскорблённого еврейским засильем «народного артиста», хлестала через край. Ненавидел он, судя по всему, по очереди – когда-то «кулаков», потом «врагов народа», затем «космополитов», теперь – евреев!
Кровь бросилась мне в голову. Я, задохнувшись, вскочила:
– Установки партии так сильно изменились? В сорок третьем году за антисемитизм судили. В пятьдесят третьем