поглотила взлетевший самолёт.
Обратная дорога в Кишинёв длилась целую вечность.
В театре уже был вывешен приказ об увольнении. Чтобы это не выглядело выпадом против меня одной, под «сокращение штата» подвели ещё четверых. Даже Беллу Рабичеву – яркого таланта актрису. Нас, неправоверных, не просто уволили, а буквально выставили за порог театра.
Рухнула наша неправдоподобно спокойная с Димой жизнь. Когда-то я больно расшиблась о его погружённость в себя. Слава богу, хватило умения понять: такова его натура. Сначала, как друзья, мы что-то значили друг для друга. Оставшись одинокими, были нечаянно поддеты страстью. А позже стали братом и сестрой.
Я отлично понимала, что дом, которым мы жили эти семь лет, бесценен. Мы многое преодолели во имя того, чтобы лечиться в нём миром после зла и ненависти режима и лагеря. Мы с Димой никогда не ссорились. Была музыка. Была тишина. И что-то из больного постепенно заживало.
Я отчаянно, безудержно заплакала, когда он сел рядом и, не называя его имени, спросил:
– Ты полюбила?
У меня было одно право – сказать:
– Димочка, родной мой! Прости меня! Я всё порушила. Прости!
Уже сейчас, разбирая свой архив, я наткнулась на два письма Владимиру Александровичу. Оля и, как ни странно, её соседка, лейтенант Н., просили его об одном и даже схожими словами: «Пожалуйста, прекрати писать Тамаре. Поставь точку. Она на краю. Она умрёт. Не допусти этого». Я и правда была тогда «на краю».
Мне предлагали работу в радиокомитете Кишинёва, приглашали редактором на телевидение. Своим скандальным выступлением на антисемитском собрании, историей с Володей, увольнением я поставила под удар Диму. Выбираться из двусмысленного положения я должна была сама. Но не здесь.
Реабилитация разрешала мне вернуться в Ленинград. Я собралась.
Отправилась в театр. Забрала в канцелярии театра трудовую книжку после пяти проработанных здесь лет, расписалась за неё. Из актёрского фойе доносились взрывы дружного смеха. Там кого-то разыгрывали.
Как в Шадринске после увольнения Димы, наше прощанье с ним и на этот раз оказалось невыносимо тяжким.
Глава восьмая
В Ленинграде жила Олина подруга – прозаик и драматург Нина Владимировна Гернет. Оля списалась с ней и попросила разрешить мне пожить у неё до получения площади по реабилитации. Её напутствие: «Поезжай к Нине. Нинка человек замечательный!» – до странности дублировало сказанное в Микуни Борисом: «Езжай к Ма. Узнаешь её, полюбишь». По сердцу пробежал холодок. Доколе?.. В лагере перемещениями заведовала чужая воля, от самого человека они не зависели. Но на свободе? Что гонит меня с одного места на другое? Характер? Или какая-то неумолимая указка судьбы?
С Ниной Владимировной я познакомилась в предшествующие мои поездки в Ленинград и в Одессу. От встречи к встрече её реноме «замечательного человека» только прибавляло в весе. Нина Гернет была из плеяды тех крупных натур, которые не уступают своих нравственных основ никаким веяниям времени.
Олю Улицкую, Нину Гернет и Володю Галицкого связывала всё та же одесская молодость и участие в «Синей блузе». Когда пора задиристых куплетов и физкультурных пирамид себя изжила и сменилась опасностью пострадать за излишнее вольнолюбие, а позднее и за «связь с врагами народа» (недавними товарищами, оказавшимися в ссылках и лагерях), Нина Гернет не поддалась страху. Не затронутая, к счастью, репрессиями, она продолжала переписку не только с Олей, но и с арестованным Александром Осиповичем. Более того, по его просьбе присылала в зону для кукольного театра Тамары Цулукидзе свои детские пьесы и посылки с лоскутками и мишурой для изготовления кукол.
В коммунальной квартире на Петроградской стороне ей принадлежали две комнаты.
– Занимайте комнату сына, – сказала она мне. – Он с женой и детьми живёт в другом месте.
Вряд ли я хорошо продумала, на что могу рассчитывать, возвращаясь жить в родной город спустя двадцать лет. Пешком через Тучков мост добиралась до дома на 1-й линии Васильевского острова, в котором наша семья жила до войны, заходила в нашу парадную, прислонялась к стене, тщетно надеясь совместить себя с прошлым. Стояла перед зданием школы на углу 4-й линии и Среднего проспекта, где училась до войны, но и там испытывала только ощущение минувшего времени. По отдельности я с каждым из срезов своей жизни была связана намертво, но в одно эти куски-периоды никак не сводились. Сказка, в которой порубленное окропляется живой водой и срастается, была не про меня.
О чиновничьи рогатки разбивалось немало судеб. Чтобы устроиться на работу, необходима была прописка, а чтобы прописаться, надо было иметь работу. В моём случае эта сцепка осложнялась ещё и тем, что, уезжая из Кишинёва, я оттуда не выписалась. Как реабилитированные, мы с Димой вот-вот должны были получить отдельную квартиру. Выписаться значило обречь Диму на жизнь в общежитии, чего я допустить не могла.
По прошествии трёх месяцев после моего отъезда Дима телеграфировал, что квартирная очередь подошла. Я отправилась в Кишинёв, прописалась в новую квартиру, помогла Диме наладить быт и только после этого отдала там паспорт на выписку. Готовность Нины Владимировны Гернет временно прописать меня к себе дала мне теперь возможность заняться собственным обустройством. Однако в Ленинград я возвратилась, когда пик кампании по постановке реабилитированных на очередь миновал. Потребовалась уйма дополнительных справок и документов. Сложности умножались. Всё бы, вероятно, на том и застопорилось, если бы не загадочные повороты жизни.
Это было года два назад, в Кишинёве. Я готовила обед в кухне-коридоре театрального общежития, когда открылась входная дверь и вошедший, мужчина лет пятидесяти, спросил: «Не подскажете ли, где можно найти Тамару Владиславовну Петкевич?»
Это был друг ленинградской художницы Елизаветы Георгиевны, обучавшей меня в юности росписи батиком. Друзья называли его Дод. Когда-то в её доме, указав на меня глазами, он сказал ей по-английски: «Я очарован». Затем, помнится, без приглашения пришёл к нам в дом. Попросил угостить чаем. Пока я ходила на кухню, без церемоний вытащил из ящика ученического стола мой дневник. Успел прочитать несколько страниц. Я возмутилась, он снисходительно и несерьёзно извинился. Потом отбыл в длительную служебную командировку в Мурманск. От него приходили «умные» письма. Он учил меня смеяться над самой собой, остерегал от «пленительного болотца привычек и вещей», которые затягивают человека так, что воля его слабеет и ему становится всё труднее прорваться к самому себе – такому, каким его замыслил Бог.
Через восемнадцать лет мы не сразу узнали друг друга. Растерявшись от неожиданного визита, я спросила, каким образом он очутился в Молдавии.
– Всегда узнавал о вас у Елизаветы Георгиевны. И о постигшей вас