— То-то и оно, что в деле не все было ясно, — пытаясь скрыть радость, сказал Лабрюйер. — Есть, значит, Бог на небесах.
— Бог правду видит, — согласился Панкратьев. — А насчет картотеки — я завтра сбегаю, благо недалеко. Пять минут туда, пять обратно!
— Да ладно — пять! Это если бегом. А ты, брат, потихоньку, полегоньку, — Лабрюйер похлопал Панкратьева по плечу — и вдруг припустил чуть ли не вприпрыжку.
Отстранение Горнфельда от дела было истинным праздником. Но, пока Линдер разберется, что к чему, могло пройти время. Опять же — не возникнет ли и у Линдера соблазна сделать дело конфеткой для репортеров? Он, хоть и ученик Кошко, а тоже хочет самолюбие потешить…
Стрельский бродил возле телефонной станции с потерянным видом. Когда Лабрюйер, запыхавшись, встал перед ним, старик молча достал часы на цепочке, почтенные серебряные часы-луковицу, поболее вершка в поперечнике, и, отщелкнув крышку, очень выразительно указал на циферблат.
— Самсон Платонович, Горнфельда от следствия отстранили! — выпалил Лабрюйер. — А что у вас?
— А у меня… Черт знает что у меня! Этого купца Семибратова, оказалось, и в Москве знают. Получаса не прошло, как меня к аппарату позвали. А на том конце — воображаете, Ярославль! Боже мой, куда мы катимся? Люди по небу летают, из Риги слыхать, что в Ярославле говорят…
— Двадцатый век, батенька! Ну и что?
— Я говорил с Глашенькой… — как-то растерянно сказал Стрельский. — Расспрашивал о Генриэтточке… Чушь какая-то выходит. Она Генриэтточку белой коровой обозвала. Я переспросил — белой вороной? Нет, говорит, коровой, коровищей с во-от таким выменем! И белой. Я переспрашивал, клянусь вам. Глашенька одно твердит — дураком нужно было быть, чтобы с такой дурищей столько валандаться, сколько Семибратов, морда у нее — как непропеченный блин. Вы простите, дама на сносях, нервная… А Генриэтточка ведь у нас темная шатеночка. И личико топором. И насчет вымени, вы меня простите, полный нихиль, по-латински говоря…
— Так… — мрачно вымолвил Лабрюйер. — То есть по дороге от богатого покровителя до кокшаровской труппы мадам Полидоро феноменально отощала и почернела. Такое возможно естественным путем?
— Для дамы все возможно. Только дамы — публика практическая. Я еще понимаю — из блондинки в брюнетку… Но бюста лишиться?! Какая дама добровольно откажется от своего богатства?!
В голосе Стрельского было нарастающее отчаяние пополам с возмущением.
— Вы догадались спросить ее настоящее имя, Самсон Платонович?
— Догадался. Имя у нее простонародное — Фотинья. Совсем непригодное для сцены имя. И фамилия — Петрова. Никакого блеска в этакой фамилии. Но вот что я выдумал. Если она, Фотинья, действительно была наездницей, то о ней могут знать в цирке Саламонского. Там же этих наездников — дивизии и эскадроны. А Полидоро хвалилась, что ее прозвали «мадмуазель Кентавр».
— Прекрасно! Из вас инспектор был бы куда лучше, чем из Горнфельда. Представляю, как он сейчас хнычет и скулит! Но — никому про наши изыскания ни слова.
— Как можно!
Теперь нужно было спешить на штранд — вечером давали «Прекрасную Елену». За полчаса до начала Кокшаров обычно вносил в текст поправки — вычитав в газетах про рижские новости, для пущего веселья использовал их, и публика визжала от восторга, когда Парис вместо чучела почтового голубя, якобы прилетевшего от Киприды, выносил на сцену бланк радиотелеграфной станции, открывшейся в Риге буквально на днях.
За полчаса до начала спектакля Енисеева еще не было. Все уже стояли в размалеванных простынях, в париках, держа наготове шлемы, Терская громко возмущалась, Полидоро и Эстергази ее не менее громко успокаивали.
— Уволю к чертовой бабушке, — сказал Кокшаров. — Плевать на последствия. С этими Аяксами я до срока в могилу сойду.
— Готовы на бой кровавый за свои права! — долетел издали бодрый и чистый баритон. — Мы шествуем величаво, ем величаво, ем величаво…
— Убью… — прошептал Кокшаров. И действительно — был готов зарезать.
— Два Ая-ая-ая-Аякса два!
Кокшаров расхохотался.
— Это — оставить, непременно оставить! И этакое заикание изобразить! — крикнул он.
Бывают порой спектакли — у всех все валится из рук, текст из головы улетучивается, нужные предметы забываются за кулисами, вдруг выходят на сцену непонятно откуда взявшиеся псы, коты или пожарные, сами собой разверзаются под ногами люки, а с колосников падает всякая дрянь. Это знает всякий антрепренер и не слишком взыскивает с артистов — они не виноваты, виноват злой рок. Но бывают и другие — когда спектакль льется сам собой, радостно и удачливо, наподобие мелодии Оффенбаха. Ради такого стоит жить на свете.
Придумка Енисеева словно задала тон всей оперетке — играли азартно, взахлеб, голоса звучали отменно, на арии Терской про любовь-святыню несколько девиц в зале разрыдались, после «выхода царей Эллады» публика десять минут не могла успокоиться. Но самое чудное случилось, когда «Прекрасная Елена» завершилась и галера-аэроплан, имея на борту целующихся Терскую и Славского (целовались, похоже, не на шутку), со скрипом выкатилась со сцены.
Артисты вышли, держась за руки, на поклон. Мужчины отступили на шаг назад, чтобы все восхищение публики досталось дамам. Минуту спустя, когда аплодисменты стали утихать, двое служителей понесли на сцену корзины с цветами. Разумеется, самый большой урожай собрали Терская и Танюша. Но и к ногам Лабрюйера поставлена была небольшая корзинка с белыми и алыми розами. Он шепнул служителю, что вышла путаница.
— Нет, это вам, — отвечал служитель. — Вон же конвертик торчать изволит…
И точно — на конвертике золотыми чернилами было выведено: «Г-ну Аяксу, царю Локриды».
— Я нарочно спросил, который из вас — Локридский, — добавил служитель.
Делать нечего — Лабрюйер понес корзинку в гримуборную, выслушивая злые шуточки Славского и Лиодорова, которым цветов и внимания не досталось. Там он вскрыл конверт, достал надушенный листок и прочитал:
«Уважаемый господин Аякс! Мы в прежнее время были знакомы, и Вы оказали мне услугу, которую я не могла забыть. Увидев Вас несколько дней на сцене, я очень удивилась. Собрав необходимые сведения, я поняла, в каком положении Вы оказались. Мои обстоятельства переменились, и я могу хоть в малой мере расплатиться с Вами за доброе отношение. Не отказывайтесь принять эти деньги, прошу Вас. Вы умный, честный и благородный человек. Я верю, что ваши трудности временные. Если же Вы испытываете чувство неловкости, то уговоримся так: Вы вернете себе прежнее свое положение, подниметесь еще выше, и я, узнав об этом, встречусь с Вами, чтобы Вы вернули мне долг и вздохнули с облегчением. Преданная Вам от всей души — Рижанка».