С трех сторон в темноте проступали черные кресты оконных рам с выбитыми стеклами, как будто мы очутились посередине фантастического кладбища. Неожиданно вдалеке вспыхнул то и дело задувавшийся ветром слабый огонек огарка, и при его колеблющемся свете комната показалась гигантской. Мы устроились на полу, у подножья реявшего в воздухе оконного креста. Измученный приступами кавказской лихорадки, только в последние дни начавшей отпускать меня, я моментально заснул, но и во сне продолжал видеть хоровод черных крестов, то смыкавшийся над головой, то расходившийся в разные столоны, как будто кресты повиновались ритму таинственной музыки, не слышимой мною.
В лагере Китчели мы прожили больше полугода. Понемногу беженцев набралось человек до пятисот, и когда уже больше не было места в казарме, невдалеке, на берегу высыхавшего летом ручья, раскинули большую зеленую палатку. Семейных отделили — им отвели восточное крыло казармы, и они расселились в маленьких клетушках, сооруженных из байковых одеял. Во время войны казарма предназначалась для артиллеристов большой дальнобойной батареи. У самого берега Босфора, около пристани, еще виднелись земляные насыпи, усыпанные осколками взорванных орудий, заброшенные ходы сообщений изрыли прибрежные холмы, за выступом скалы прятался бетонный куб военного склада, повсюду валялись снаряды с отвинченными запалами, ручные гранаты, всевозможный медный, железный и стальной лом. Понемногу мы начали обживаться. Вялов раздобыл доски, мы соорудили нечто вроде нар для нас троих, нам выдали одеяла — и потянулась лагерная жизнь: спокойная, ровная, голодная. Нам выдавали полфунта хлеба и дважды в день кормили горячей едой: на обед белая кормовая фасоль, остававшаяся твердой после недельной варки и похожая на красивый, отполированный волнами гравий, а на ужин каша, по-видимому сваренная из каких-то рисовых отбросов; она обладала удивительным свойством сцепления, и зубы в ней увязали, как в столярном клее. Конечно, это не было батумским голодом, но ни одной минуты мы не чувствовали себя сытыми, и часто по ночам нас мучила самая страшная из бессонниц — голодная.
С Вяловым и Плотниковым втроем мы делали неудачные попытки найти работу — безработных русских в Константинополе и его окрестностях было больше ста тысяч, — потом начали ловить рыбу и охотиться. Мы безрезультатно сидели часами на нашей пристани с самодельными удочками, но не было ни клёва, ни уменья: поплавок равнодушно, забыв о нашем существовании, покачивался на маленьких босфорских волнах; охотились черепах — в этой охоте принял участие весь лагерь, — и в несколько дней на тридцать верст в окружности были уничтожены все черепахи. Три дня вдвоем с Вяловым, нашедшим где-то на заброшенном артиллерийском складе две ручных гранаты (одну мы испробовали, и она разорвалась с такой силой, что чуть не вызвала обвала в узком ущелье, куда Костя ее швырнул), мы искали кабаньих следов. Мы лазили по густому кустарнику, покрывавшему прибрежные холмы, спускались в узкие долинки, заросшие лиственными деревьями, только-только начавшими распускать смолистые почки, всползали на обрывистые скалы, подставлявшие свои гранитные ребра весеннему солнцу, и наконец верстах в десяти от лагеря, в маленьком сосновом лесу, наткнулись на кабана. Вялов запустил в него гранатой. Она ударилась шагах в трех от клыкастой морды, покатилась по склону — и не разорвалась. Кабан метнулся в сторону, между веток мелькнула его серо-черная спина — только мы его и видели. Через несколько дней Вялов продал казенное одеяло и решил идти в Константинополь пытать счастья.
Всякий город — что болото,—Все найдешь, была б охота.
Плотников поугрюмел, стал молчалив и озлоблен. Однажды, охотясь за черепахами, в полуразрушенном окопе, зигзагом всползавшем на прибрежный холм, он подобрал маленького ежа и решил приручить его. Он устроил ежа на складе для военных припасов: двухметровые бетонные стены и чугунная дверь могли служить темницей для целой армии ежей. Наковыряв червяков и личинок, Плотников часами приучал ежа есть из рук. Вначале еж сворачивался колючим клубком, и никакие силы не могли заставить его высунуть тупорылую морщинистую мордочку. Понемногу он привык, и как только Плотников появлялся на пороге склада, еж бежал к нему навстречу, смешно переваливаясь на коротких ножках. Он взбирался к Плотникову на руки и позволял ласкать себя, крепко прижимая к спине острые колючки. Ежа Плотников прозвал Петром Петровичем и в те дни, вероятно, не променял бы его ни на что.
Я видел, что дело неладно, что дружба его с ежом всего-навсего самообман, но не знал, как помочь. На все мои вопросы Плотников отвечал односложно:
— Ничего, обойдется.
Я почувствовал себя совсем одиноким. На целые дни уходил бродить по холмистым берегам Босфора. Иногда, добравшись до Черного моря, я переползал со скалы на скалу, минуя маленькие желтые лунки пляжей, и шел в ту сторону, где за много сот верст были Батум, Федина могила, Россия. С каждым днем ощущение пустоты расширялось, и у меня все меньше было сил бороться с нею.
Наступила весна. Воздух наполнился запахом цветущих магнолий, олеандров, дикого лавра и теплой земли. Желтый бессмертник покрыл склоны прибрежных скал, лиловый чертополох поднялся выше человеческого роста, на коричневой земле, еще не успевшей потрескаться от летнего зноя, цвели стайки маргариток, капельками крови покрылись колючие кусты шиповника, деревья кизила, айвы и дикой вишни одели цветами корявые ветки с еле пробивающимися коричневыми листьями. Белое облачко бабочек, сносимое южным ветром, вилось над самой водой залива, солнечные зайчики прыгали по черным спинам прибрежных камней, заснувших в бирюзовой оправе. К вечеру раскаленный шар спускался за холмы европейского берега, чернели и сияли нарисованные тушью и золотом складки невысоких гор, плоские силуэты домов турецкой деревеньки взбирались на крутой склон, мигали, как будто задуваемые ветром, свечи маяков, и нестерпимо блестел сжатый черными берегами, расплавленный Босфор.
В конце мая мне повезло: я устроился на рыбалку, находившуюся в соседней турецкой деревне, верстах в четырех от лагеря. В рыбачьей артели нас было десять человек — пять турок, три кубанца, терский казак и я. Вместе с кубанцами и терцем я жил в игрушечной палатке, поставленной на самом берегу моря, на пляже. Сзади поднималась скала, на которой целые дни сидел наш хозяин, седобородый турок, носивший засаленную зеленую чалму. Когда в заливчик заходила стая рыбы, хозяин начинал прыгать на скале как одержимый. При этом он кричал истошным голосом: «Каяк!», а мы сломя голову бежали к лодке и, распуская за кормой коричневый хвост невода, отрезали рыбе выход в море. Вечером нам из деревни приносили в котелке красные бобы, вареную рыбу, и мы, вскипятив на костре жестяной бак с водой, пили крепкий коричнево-черный чай. Иногда нас будили до рассвета, и мы, оставляя за кормой фосфоресцирующую струю воды, огибали маяк, стоящий на азиатском берегу, и, отплыв верст двадцать, приставали к пустынному пляжу, замкнутому с востока и запада отвесными утесами. Хозяин взбирался на скалу, а мы, завернувшись в одеяла, ловили прерванный сон, пока не начинался дикий крик: «Ка-а-як!» — и нам не приходилось бежать к лодке и хватать весла.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});