— Пора, брат, теперь тикать в горы, — говорил он, и его слова застревали у меня в горле.
Наконец подошел к нам Плотников, и я потихоньку ретировался.
На другой день на набережной мы встретили Ивана Юрьевича. Издали я не узнал его: в черной волосатой бурке он показался мне гораздо выше и стройнее. Увидев нас, он нисколько не смутился. С радостным восклицанием Артамонов бросился к нам навстречу, пожал руки и, стараясь преодолеть наше угрюмое молчание, подробно начал рассказывать, как все его приготовления к нашему уходу в горы сорвались.
— В Сухуме человек один меня обманул, — неопределенно пояснил он. — Я хотел вас предупредить, но оказалось, что кубанцев уже услали на фронт…
— Я уже после вашего ухода был у Лецких, — сказал Плотников. — Нас только на другой день отправили на фронт. Как же вы говорите…
— Не может этого быть. Тут, верно, тетушка ошиблась. Мне под конец в Сухуме пришлось прятаться, — выдумывал Иван Юрьевич, — я ушел, когда большевики уже были на пристани.
— Что теперь нам делать? — спросил Вялов резко.
— Что же теперь поделаешь?.. Оружия у нас нет, в горы в марте месяце не сунешься, надо сматывать удочки.
— Пока Артамонов говорил, я все посматривал на Плотникова: а вдруг он забудет последнюю Федину просьбу? — но Плотников оставался спокойным и равнодушным. Закинув по обыкновению за спину свои большие белые руки, он внимательно смотрел на щегольские сапоги Ивана Юрьевича и только изредка кивал головою. Прощаясь с Артамоновым, он не выдержал и сказал:
— Хорошие у вас щиблеты, господин поручик. Верно, дядюшкин подарок?
На следующий день я никуда из пятого класса не выходил, с утра остался лежать на полу. Уже три дня я ничего не ел, и последний наш обед с Плотниковым — пахнувшие рыбой нырки — был так далек, что даже воспоминание о нем меня больше не тревожило. Бессвязные виденья проносились в голове: я вспоминал наш чернореченский дом, голодную весну восемнадцатого года, белые ночи, когда я подобранным ключом открывал кладовую и крал из мешочка ржаную муку. Я видел заросшие дорожки нашего сада и вдалеке, на краю обрыва, фигуру отца в черном плаще. Медленно из темноты передо мною возникла маленькая часовня, огромный черный ящик, покрытый ковром, фамильная икона, стоявшая в изголовье, сгорбленная, чуть раскачивающаяся фигура бабушки, ее сосредоточенное лицо: она ежедневно приходила сюда, в часовню, и над грабом отца вслух читала газеты[2].
У меня нестерпимо чесался живот — единственное место на теле, которое мне удавалось согреть под моим дырявым халатом, но мне было трудно двигаться, и только пальцы, запущенные в прореху рубашки, лениво скребли голое тело. Времени не было, и когда, уже к вечеру, за мною пришли Плотников и Вялов, мне казалось, что я только что очнулся после долгого сна.
— Пора уезжать, — сказал Плотников. — Говорят, красные в десяти верстах. Завтра, а то и сегодня вечером они будут в Батуме.
Мне было трудно двигаться, и я стал уговаривать Плотникова подождать еще немного.
— Нет, брат, пойдем. — Плотников помог мне встать на ноги. — И так неизвестно, как мы выберемся из Батума.
— Может, все же остаться…
— Так тебя красные и будут гладить по головке — пай-мальчик — и сразу назначат комиссаром.
— Куда же нам идти?
— В порт, в порт! — Вялов всячески старался расшевелить меня. — Там еще пароходы стоят, — может, удастся залезть: для нас это дело привычное.
Улицы Батума были многолюдны и взбудоражены. Спешно закрывались лавки, пустел базар, обыкновенно торговавший от зари до зари, около здания Особого отряда мы встретили французских солдат, переносивших разобранный на части самолет. Набережные были полны народу. Воздух посерел, снежные горы выплыли из тумана и вновь растаяли, как синие призраки. Большинство пароходов уже стояло на внешнем рейде, и попасть на них не было никакой возможности. Из больших пассажирских пароходов, пришвартованных к пристани, оставалась только «Мария», старый, давно не ремонтировавшийся транспорт Русского общества пароходства и торговли. Мы протолкались к черно-рыжему, облупившемуся борту. На сходнях стоял грузинский часовой — последняя передвижная крепость, которую мне суждено было видеть, — и нас, конечно, не пропустили. Мы двинулись вдоль борта к носу парохода. На кубрике я увидел длинную, похожую на сломанную мачту фигуру Милешина. Палуба в этом месте возвышалась над набережной метра на четыре.
— Господин корнет, — крикнул Плотников, — помогите взобраться!
Милешин засуетился ж вскоре сбросил нам толстый канат. Плотникова быстро втащили на борт. Когда пришла моя очередь, я долго танцевал вокруг каната, чувствуя, что у меня не хватит силы взобраться. Наконец я решился. Оттолкнувшись от набережной, я повис на канате, раскачинаясь, как маятник. Перед глазами мелькнул кружок иллюминатора, потом я ударился спиною о борт и почувствовал; неудержимое желание разжать руки: внизу, между пароходом и набережной, чернела мертвая портовая вода.
В это время я почувствовал, что канат сам собою ползет вверх. Я уже не помню как, но Плотников и Милешкин все же втащили меня на палубу — каната я не отпустил.
То, как меня втаскивали на борт, было замечено, поднялся крик, и Вялова оттеснили от парохода. Я тщетно искал его глазами среди пестрой толпы, когда минут через десять он оказался позади меня, на пароходной палубе. Вялов обманул часового и, пока тот проверял пропуска сотрудников Особого отряда — пароход предназначался главным образом для них, — проскользнул на борт.
На пароходе мы встретили несколько десятков кубанцев, тех самых, что остались в Поти. Однако ни одного члена кубанского правительства среди них не было: они исчезли неизвестно куда после того, как грузины отобрали у солдат награбленное в Поти сукно. Больше ни об одном кубанском министре я ничего никогда не слышал.
Смеркалось. Из-за туч выглянул зеленый диск месяца. Маленький буксир, пыхтя и урча, вывел «Марию» на внешний рейд. Я сидел на носу парохода, между ржавыми колесами лебедки. Меня снова начало одолевать оцепенение. Бросивший якорь пароход еле покачивался на пологих волнах. Я так и остался бы сидеть, если бы Вялов не шепнул мне на ухо:
— Иди скорей, тут нашлись консервы.
Магическое слово «консервы» пробудило меня. Я побежал за Вяловым. Рядом с пароходом, у самого борта, в темноте, я увидел силуэт длинной баржи. По спущенным с палубы канатам взад-вперед сновали солдаты, главным образом наши кубанцы. Щуплый гармонист, упершись животом в перила, тащил веревку с привязанным к ней целым, ящиком консервов. На этот раз голод придал мне силы, и я воробышком соскользнул по канату на баржу. Консервы — корнбиф, известный в те годы под именем «аргентинской обезьяны», — лежали грудой, я увяз в них по колени. Бессильная жадность овладела много, мне хотелось сразу захватить как можно больше, но скользкие жестяные банки падали из рук, выскальзывали из переполненных карманов халата. Я больно стукнулся коленом в темноте о какое-то деревянное ребро баржи, и отчаянье начало овладевать мною. Наконец, разозлившись, я сунул несколько банок за пазуху и полез обратно на палубу парохода. Я ушел сделать два таких путешествия и стал обладателем дюжины банок, когда грузины спохватились и поставили часовых. Вялов, вытащивший целый ящик, поделился со мной. Плотникову повезло еще больше — вместе с Милешкиным и толстомордым булочником они вытащили пятипудовый мешок с сахаром, и после дележа, в котором участвовали все кубанцы, получил полную шапку крепкого, божественного рафинада.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});