долгим, смутным взглядом поглядел на нее опять. — Ладно, Ульяна. Подумаю. А ты как-нибудь заходи еще. Денька через два и заходи…
Узнав об этом списке, в который Петр Селиваныч вписывал своею рукой тех, кого желал сдать в рекруты, Ядринцев поначалу не поверил: да как же это можно, чтобы один человек решал за всю деревню?
— Дед не только деревню, — сказал Глеб, — а волость в руках держит.
— И ты об этом так спокойно говоришь?
— Чудной ты, Николай, да что же я могу сделать?
— Но это же мироедство! Как мы можем равнодушно к этому относиться? И что со списком… куда он его денет?
— Ясно куда: собственной подписью скрепит и отправит в волостное правление.
— Собственной подписью? Да он кто… губернатор, исправник? Кто он, чтобы такие бумаги подписью своей скреплять, самолично решать судьбы людей? Кто он?
— Корчуганов.
— И все?
— Разве этого мало? Между прочим, исправника он в прошлом году по загривку огрел инкрустированной своей палкой… И ничего — обошлось.
— А исправник?
— Исправника перевели в другую волость… — говорил Глеб, как бы даже гордясь всесильным своим дедом.
— Но почему такая безнаказанность?
— Потому что — Корчуганов.
— Но ведь и ты — Корчуганов? И твой отец, Фортунат Петрович, который когда-то от золота отказался, пошел своей дорогой — он тоже Корчуганов…
Назавтра Ядринцев собрался уезжать, чем удивил хозяина. Петр Селиваныч спрашивал:
— Так скоро? Или не поглянулось?
— Дела, — отвечал Ядринцев. И сколько его ни уговаривали остаться, пожить еще несколько дней, твердил одно: дела. Глеб тоже собрался, решил ехать вместе с другом. Катя обиделась и не вышла их провожать. Странным показался ей отъезд Николая, похожим на бегство…
После разговора с Ульяной, а потом и внезапного отъезда внука Петр Селиваныч был расстроен, утратил привычное равновесие, места себе не находил, тыкался из угла в угол, будто слепой, стучал тростью своей тяжелой громче обычного; а то остановится, замрет на месте, вперев глаза в одну точку, не понимая, что это перед ним и зачем — картина цветная, зеркало в деревянной резной оправе, диван, стулья, ковер на полу… Постоял у зеркала, разглядывая себя, с ужасом замечая: лицо в кровяных прожилках, лоб и щеки испаханы глубокими морщинами, как борозды одна к одной… А каким он был, Петр Корчуганов, когда полвека назад пришел в Сибирь и поселился здесь, на высоком берегу Томи! Что делает время… Никого не щадит. Петр Селиваныч оделся и вышел во двор, обошел вокруг дома, построенного два года назад. И вдруг тоска петлей захлестнула душу, когда подумал о том, что дому этому износу не будет, простоит он сто, двести лет, а то и больше… Для кого, для чего? — растерянно думал Петр Селиваныч. — Для чего все это, если меня не будет? Мысли о близком конце становились неотвязными, ночами вещие сны снились. И сколько ни пытался он отвлечь себя думами о загробном царстве, где, по словам отца Илариона, может занять он подобающее место, утешения это не давало и облегчения не приносило. Однажды Петр Селиваныч не выдержал и под горячую руку накричал на ни в чем не повинного батюшку:
— Брехня, брехня собачья!.. Пшел вон со своими утешениями! Зачем, скажи, мне царство твое загробное, где оно, это царство? И где те души, которые, отделившись от бренного тела, витают над нами? Кто их видел? Вон уж сколько на моем веку поумирало, а где они? Канули, ушли бесследно… Зачем мне твоя загробная жизнь, я здесь, на земле, хочу пожить, здесь!.. Я, отец Иларион, плоть люблю, ей поклоняюся, потому как сам весь из плоти… А если меня плоти лишат, дух изымут и неведомо куда погонят, зачем мне такая жизнь? Да и где я тогда буду, святой отец? Молчишь!..
Отец Иларион торопливо крестился, бормотал:
— Непотребные мысли, Петр Селиваныч, уста твои изрыгают. Не можно так гордыню свою перед господом богом выставлять. Не можно.
— А-а, можно, не можно, — махнул рукой Петр Селиваныч. — Мне, святой отец, все одно в преисподней место уготовано. Грешен, батюшка! Можешь отпустить грехи — отпусти. А нет… Бог тебе судья.
Он запутался в своих болезненно-отчаянных мыслях, не зная выхода, страдая от собственного бессилия перед сущностью природы, которая произвела его на свет божий, дала жизнь, сделав сильным, возвысив силою над многими, живущими рядом с ним, и она же, Природа, готова лишить его не только силы и власти, но и самой жизни, сравнять со всеми, как и он, смертными… Это его-то, Петра Селиваныча Корчуганова! Нет, нет и нет, пока он жив, он с этим не смирится. Нет!..
Тыча тростью в снег, он пошел напрямик, через сад, огород, к Томи. Протяжно скрипел и оседал снег под ногами. Он прошел несколько шагов, раздумал идти дальше и воротился, с ненавистью глядя на каменный свой дом, с таким тщанием возведенный… Зачем? «А затем! — тотчас ответил не то себе самому, не то кому-то другому, неотступно ходившему за ним, мешающему спокойно и твердо думать. — Затем, что так надо. Так я захотел, Петр Корчуганов! А захочу — и этот дом порушу, по камешку разбросаю и построю, возведу на его месте другой, еще краше и больше. Хошь, из красного кирпича, а хошь — из белого мрамора… Все в моих руках. Все!..»
Потом он вспомнил Ульяну, плосколицую и большеглазую, как богородица, растерянную и в слезах, приходившую просить за сына. Подумал: «Бог с ней, ладно, вычеркну Ваську из списка…» И тут же со странной обидой и сожалением подумал еще: «И как это я раньше не примечал бабу эту, Ульяну Чеботареву, не отличал от других? А ей уже на ильин день полста… Господи, прости меня! — вздохнул надрывно. — Теперь уже поздно… Поздно, поди, уж теперь?..»
8
Теплым майским вечером, часу в шестом, дежурный офицер Омского кадетского корпуса есаул Кантемиров, осматривая учебные классы, обнаружил в одном из них группу воспитанников, собравшихся тесным кружком у окна. Есаул совсем было уже хотел спросить, почему они тут находятся в неурочное время и чем заняты, как вдруг из класса отчетливо донеслись слова, насторожившие его, он замер в двери, не переступая порога, напряженно вслушиваясь в ровный, глуховатый голос: «…Правительство, позорящее своим существованием русское имя… смотрит на Сибирь как на свою данницу, — негромко читал один из воспитанников, остальные с каким-то жадным интересом и вниманием слушали его, не замечая стоявшего в двери офицера, — смотрит, как на рабыню… превратив эту девственную страну в место ссылки, сделав ее пугалом, громадным