Пантомима получила вроде бы хороший прием, и к наступлению Великопостного триместра мы с Хью уже начали писать тексты «Ночного ревю», для которого Хью придумал название «Воспоминания лисы». Хью раздражало, что никто, похоже, не замечает содержавшейся в нем отсылки, однако название представлялось достаточно хорошим и тем, кто о Зигфриде Сассуне[85] слыхом не слыхивал. Названия, как все мы довольно быстро обнаруживаем, штука фантастически бесполезная. Вы можете давать их так, как американские индейцы дают имена своим детям — по первому, что увидите из окна: «Бегущий Бык», «Длинное Облако» или «Припаркованные Машины». Да хоть бы и «Первое, Что Я Увидел Из Окна». И вообще говоря, мне это нравится. Как-то раз я обнаружил в клубной комнате «Огней рампы» потрепанную тетрадку. На обложке ее было от руки написано: «Названия, предлагаемые для ревю Майской недели». В эту тетрадку заносили приходившие им в голову названия представители нескольких поколений. Больше всего мне понравилось «Капитан Отсос-Дудкин». Я с самого начала заподозрил, что придумал его Эрик Айдл. Много лет спустя я спросил его об этом; он такого названия не помнил, но согласился, что оно вполне в его духе, и даже вызвался принять авторство на себя — особенно если ему будут светить за это какие-нибудь отчисления.
Более-менее напротив «Киз-колледжа» находился ресторанчик «Каприз». На протяжении нескольких поколений это непритязательное заведение привлекало студентов хорошими дешевыми ужинами и долгими, ленивыми воскресными завтраками. В один прекрасный день оно совершенно неожиданно закрылось и окуталось строительными лесами. А через две недели открылось снова, обратившись в нечто такое, чего я никогда не видел и не посещал: гамбургер-бар. По-прежнему называвшееся «Капризом», оно стало обителью нового гамбургера «Капризник» — двух говяжьих котлет, густо политых островато-сладковатым сливочным соусом, увенчанных ломтиками корнишонов и прихлопнутых сверху третьей палубой в виде посыпанной кунжутным семенем булочки; все это подавалось на тарелках из пенополистерола и сопровождалось жареной картошкой, которая теперь называлась «фри», и взбитым мороженым, именовавшимся «молочным коктейлем». На кассах «Каприза» были отведены для каждого из блюд особые кнопки, позволявшие бойким продавцам в бумажных шапочках нажимать одну, скажем, для «Капризника», другую для молочного коктейля или «фри» — и цены каждого блюда автоматически складывались в общую. Мы входили в «Каприз», точно в космический корабль пришельцев, и, как ни стыдно мне в этом признаться, я полюбил его до безумия.
Установился целый ритуал. Проведя предвечерние часы в А2 за игрой в шахматы, разговорами и курением, мы — Хью, Кэти, Ким и я — покидали «Куинз», доходили до Тринити-стрит и вступали в «Каприз», а из него отправлялись в клубную «Огней рампы», радостно помахивая парой бумажных пакетов, наполненных нашей добычей. Я с наслаждением расправлялся с двумя «Капризниками», стандартной порцией «фри» и банановым молочным коктейлем. Обычный заказ Хью состоял из трех «Капризников», двух больших «фри» и того, что не доедали более субтильные Кэти и Ким. Годы занятия греблей и аномально высокий расход калорий, коего они требовали, наделили Хью колоссальным аппетитом и способностью скоростного переваривания пищи, и поныне приводящими в оторопь каждого, кому случится понаблюдать за этим процессом. Я нисколько не преувеличу, сказав, что он может уничтожить бифштекс весом в 24 унции за время, которое уйдет у меня, также едока не из самых медлительных, на то, чтобы отрезать от точно такого же бифштекса два кусочка, прожевать их и проглотить. Когда Хью возвращался в его гребной год с реки, Кэти готовила для него одного мясную запеканку по рецепту, рассчитанному на шестерых, и добавляла к ней сверху четыре зажаренных яйца. И Хью приканчивал это блюдо, пока она возилась со своим супом и салатом.
Телесная крепость, коей Хью обзавелся, готовясь к университетским «Гребным гонкам», меня, можно сказать, зачаровывала. Дистанция, которую лодки проходят на этих соревнованиях, намного, намного длиннее стандартной, и для одоления ее требуется огромная выносливость, сила и напряжение воли.
Помню, я как-то сказал ему:
— По крайней мере, репетируя ее каждый день, ты, наверное, наслаждался ощущением собственной подтянутости.
— М-м, — отозвался Хью, — во-первых, я сказал бы «тренируясь», а не «репетируя», а во-вторых, никакой подтянутости никто в это время не ощущает. На тренировках выкладываешься настолько, что все остальное время пребываешь в состоянии вялого, тупого оцепенения. Оказавшись на воде, ты рывком приводишь себя в действие, но, когда все кончается, цепенеешь снова. В общем и целом все это — бессмысленная, дурацкая мука.
— И потому ее лучше оставить каторжникам и галерным рабам, — сказал я.
Но как гордился бы я собой, если бы смог когда-нибудь совершить нечто, сопряженное с такими же редкостными усилиями, устрашающим трудом, запредельным, диким напряжением сил, каких требуют подготовка к «Гребным гонкам» и участие в них.
В клубной Хью, покончив с последними крохами «Капризника» и остатками молочных коктейлей, садился за пианино, а я наблюдал за ним с еще пущими восхищением и завистью. Он наделен безошибочным музыкальным слухом, позволяющим безо всяких нот играть что угодно с полной и безупречной гармонизацией. Собственно говоря, нот он читать и не умеет. Гитара, пианино, губная гармошка, саксофон, ударные — я слышал, как Хью играл на всем этом, слышал, как он пел блюзовым голосом, за обладание коим я отдал бы обе ноги. Наверное, меня это должно было донимать, однако на самом деле я безумно гордился им.
Мне до чрезвычайности повезло в том, что при всей красоте, талантливости, забавности, обаянии и уме Хью, он ни единого раза не породил во мне ни малейшего эротического возбуждения. Какой катастрофой могло бы стать оно для нас обоих, каким мучительным затруднением, каким гибельным бедствием для моего счастья, его спокойствия и общего нашего будущего комедийных партнеров. А так наше мгновенно возникшее расположение и симпатия друг к другу развились в глубокую, неисчерпаемую и совершенную взаимную любовь, которая за последние тридцать лет лишь усилилась. Он — лучший и умнейший человек, какого я когда-либо знал, как пишет Ватсон о Холмсе. Пожалуй, на этом мне лучше и остановиться, пока я не залился, как последний дурак, слезами.
Комедийные титры[86]
В клубной я впервые и выступил в «Курильщиках», лихорадочно сочинив большую часть моих текстов и терзаясь страхом насчет того, что вечер окажется слишком коротким для них. В то время скандал, разгоревшийся в связи с Энтони Блантом и «Кембриджскими шпионами»,[87] еще оставался предметом пересудов, и я сочинил, помимо прочего, сценку, в которой дон, коего изображал я, вербовал студента, Кима, в агенты секретной службы. Сочинил я и череду коротких номеров — большей частью гэгов, требовавших физического действия. Все, казалось мне, прошло в тот вечер, словно по волшебству, хорошо, доволен я был до упоения и наполнился новым могучим чувством уверенности в себе — словно открыл в моем теле целый набор мышц, о существовании которых до той поры даже не подозревал.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});