самим под тою короной пригреться. Верно, князь Фёдор?
Князь Фёдор живо подхватил и про Сигизмунда, и про наследника его Владислава, о толковом уме и нраве коего всему свету известно. Помянул к месту и святейшего Ермогена: и тот, при всей своей строгости, готов уже вздохнуть и смириться. И хоть святейший-то за Шуйского горой и всем, кто от Шуйского отречется, едва не анафема, но, ежели Шуйский не выстоит, то может сгодиться и молодой королевич Владислав, коли перекрестится в правую веру… а уж там и обтесать его нетрудно будет – на Руси вон и татарские мурзы так обрусевали, что и русский-то прищурится, особливо московит, так на ушлого татарина больше смахивать станет, чем сам татарин.
Прочие бояре той ночной Думы в палатах князя Мстиславского, если и не кивали, то согласие в их взорах было приметно, и подобно было их согласие неизбежному стеканию песка в песочных часах. Выходило, что государь Шуйский, сидевший в Кремле по соседству, уже обречён. Круглый нерусский стол ночной Думы представлялся зловещим темным озером, в коем тот выбранный царь теперь тонул, хоть и неторопливо, да необратимо… И скорое, великое и позорное, поражение его войска от коронных ляшских хоругвей, уже отливалось здесь.
И каждый боярин, причастный в тот час к тому нерусской выделки столу – московский ли, тушинский ли – ясно прозревал, что, окажись он сам выбранным царем о сию пору, участь его вскоре будет ожидать та же, с потерями окончательными и невозвратными. И все они вкупе понимали, что дом принятого решения нужно покинуть ещё до рассвета, а потому пространными речами более не хвалиться.
Меньше чем за одну стражу, по всем главным делам неписанной хартии – когда, как и кому начинать бить челом Сигизмунду – управились. Мстиславский был чрезвычайно доволен. И напоследок вновь обратился к Воротынскому, дерзнул подковырнуть того, надеясь, что тот, начав за упокой и войдя в согласие с ним, Мстиславским, окончит за доброе здравие:
– Так что нам скажешь, князь Иван Михайлович, отлегло у тебя от сердца наконец?
– А скажу я, честные отцы, – обратился князь Иван Воротынский ко всей ночной Думе, – что, ежели мы единым сердцем и утвердились в том, что нелегкой хитростью спасаем Русь, да только наши потомки, наше будущее семя, уже не ведая, что и как при нас происходило, так и будут уверены, что не спасали мы Русь, а распинали ее. Иудами назовут нас. Нарекут собрание наше, коли нас поддержат иные вотчинники, какой-нибудь «тьмочисленной боярщиной», предавшей Русь в руки ляхов али свеев, да и неважно каким бесам…
Замолк на миг Воротынский, оглядел собрание. Оцепенение ночной Думы утвердило его в правоте собственных слов.
– И с тем смириться нам всем надо. Мы спасаем Русь на час, а они, потомки наши, будут считать, что мы думали предать и продать её на веки. Такова наша планида. И уж коли мы не Синедрион иудейский, то впору уничижить себя до кающихся мытарей, биющих себя в грудь и восклицающих: «Боже, милостив буди мне грешному!» А чтобы нынче же горькую не запить, полагаю, нужно лишь Богу суд над нами доверить, а на летописцев при будущих царях наплевать. Господь управит… И вот, последнее мое слово, князь Фёдор, – о медах твоих, кои такой дух, такое благорастворение воздухов тут распространяют. Не пить бы нам их нынче ни за здравие, ни за упокой, ни за доброе согласие, а собрать бы их теперь да слить в какое непопираемое место – может, тогда у нас всех на сердце хоть малость полегчает…
Так и расходились сторожко бояре, не промочив горла и скребя языками по нёбу – сумел-таки их допечь Воротынский, хоть все решения, само собой, остались в силе. Мстиславский лёг с больной головой, жгуче коря себя за глупость отдать последнее слово Воротынскому.
…Да будь он прозорливцем – напротив, с облегчением бы заснул. Господь управил. По крайней мере – земную жизнь седьмочисленных бояр, начиная с него же, князя Мстиславского. При будущем выбранном царе, Михаиле Фёдоровиче Романове, он снова возглавил правительство, а младым царём был обласкан и златом обсыпан… А касаемо князя Воротынского, так тот первым же выборным в призвании Михаила Фёдоровича на царство стал и первым же, главнейшим московским воеводою, им вскоре по восшествии своём на трон и был назначен.
Как чувствовал свою добрую будущность князь, возвращаясь домой. В повозке уже клевал шибко носом и засыпал не раз, пробуждаемый только иной щелью в мостовой или горбылем поперечного бревна в ней. Все вышло, как он желал: высказал вотчинникам всё, что хотел, и получилось складно, ни о чём не забыл, а те вынуждены были слушать его до последнего слова… А главное, не пришлось войну на Москве затевать, ляхов тушинских шумом будить, а самому думать, не бежать ли теперь к ним же за подмогой – вот то было бы последним грехом… а ведь не обошлось бы без греха, согреши коварством Мстиславский.
Про Тараса князь-боярин Воротынский на радостях и забыл… а тот сам на другой день уже к полудню пришёл и во врата усадьбы постучал. А князь, узнав, кто пожаловал, постучал себя по лбу: «Старею, спаси Спасе! Зовите сюда!»
– Ты как же, так и сидел там, на колокольне, до полудни? – подивился он, глядя на Тараса.
Тот подтвердил.
– А как утёк?
Тарас доложил, что, глядя вниз, дождался, пока врата усадьбы откроют, чтобы пропустить повозку хозяина с целой хоругвью стражей. Тотчас белкой слетел вниз уже по лестнице и выскочил из усадьбы меж коней. Никто и ухватить не успел! А уж дальше – заячьими петлями по улицам, чтобы не дошло до хозяина усадьбы, откуда и чей он разведчик.
– Да тебе цены нет, козачок! – бахнул себя по колену князь. – За то награду тебе предлагаю непростую. Вижу серебро тебе не в прок – ни пропьёшь, ни аргамака себе не купишь. А предлагаю тебе службу. Моим вестовым и разведчиком по всем особо важным нуждам. Сапоги, как у стремянного сотника, сразу, ещё из дому моего не успеешь выйти, как наденешь. Идёшь?
– Так я, батька князь, Андрiю, синовi Оковалову, служу, – не моргнув, отвечал Тарас и добавил, уж научившись прибаскам: – Присягу давав…
Имел он, как известно, дальний прицел – и глаз с того прицела никуда отводить не желал.
– Тьфу ты! – не в гнев, а в недоумение впал князь. – Баял Оковалов, что блаженный, теперь сам вижу. Боярскую службу на купцову, холопскую меняет…
Однако ж не прогнал, а поглядел ещё раз – уже