с моим именем на обложке, в подарок, не понимала, почему я не веду себя хвастливо и самодовольно, если я написал нечто столь выдающееся. Москвич не понимает, почему великий человек скромно относится к своему великому достижению, потому что он сам ничего не способен создать, а если бы создал, то начал бы похваляться этим своим достижением на каждом углу, поэтому, когда москвич видит великого человека, который скромен по отношению к своему великому достижению, он не может жить — он обязан доказать себе, что тут что-то не так. Короче, она интерпретировала это как подтверждение того, что казалось ей единственным объяснением: что я написал эту книгу не вполне самостоятельно и оттого чего-то стыжусь. Я многого наслушался о себе, но это был уже край: женщина буквально не отпускала меня, пока ее интенция не была удовлетворена каким-нибудь доказательством — и главное ведь, нашла, успокоила душу! Моя ошибка: начав рассказывать о достоинствах книги, я выглядел бы более убедительно как ее автор И избавил бы собеседницу от мучительных построений ума, что заставили ее устроить спектакль на глазах у мужчины (меня), который сидел и тихо ухмылялся. Отец потом переспросил: «Я не понял, а зачем ты ездил туда второй раз?». Я объяснил: в первый раз было неудобно навязываться с подарком; отказав — неудобно не подарить книгу. Отец сказал: «Ну, в Москве так никто не делает». В Москве не стоило ожидать, что когда ты приезжаешь специально через неделю, ТОЛЬКО с такой целью, тебя не примут за другую бабу, которая пришла пустить пыль в глаза, и у женщины все зудит внутри, пока она не найдет в тебе какой-нибудь изъян. Женщины делают так, даже смотрят на мужчину, которого не способны опознать как «мужчину» по одному из самых характерных качеств для человека этого пола — humility. Откуда им это уметь, когда они всю жизнь смотрели в этом городе на тех, кто тоже чувствует себя лучше, придавив, подколов, «победив» такого человека как я в какой-нибудь мелкой жизненной ситуации, поймав на какой-то оплошности или начав хвастаться первым, пока я не начал, как будто подобная диспозиция имплицитно заложена в 700-страничной книге и человек БУДЕТ себя так вести. «А я, я тоже…» Что ты тоже, лапоть. Знаешь ли ты, что такое — писать второй том, когда тебе 23, 24, 25 лет, а женщина хочет ребенка, а потом исчезает и женщина, и все предыдущие тома, и до подхода следующего тома,
if any, оправдание всей жизни находится в возможности для некоторого самоудовлетворения, принесенной другим людям несуществующими больше предыдущими томами. «Георгий Дарахвелидзе,
a great humanitarian». Никто не был там, где был я.
Московские люди видят в искусстве состязание в гордыне: тот, кто больше сделает, тот будет иметь больше прав гордиться, выставляться перед другими, и они потому убеждены, что человек делает что-то только ради этой цели, не понимая, что у них не получается ничего создать самим из-за того, что искусство вообще находится в полностью противоположной стороне от этой интенции.
Прежде чем человек достигнет величия, ему придется пройти через сонмы таких же точно людей как он, которые будут думать, что он не считает их себе ровней, в тот самый момент, когда внутри у него будет всё разрываться от невозможности передать им это, сделать так, чтобы они стали тоже великими, неважно — направившись за ним или за кем-то еще. В этом есть тягость редукционизма: человеку, который пытается подражать Христу, больно за людей, которым недостаточно даже сниженного примера, что уж говорить о подражании кому-то, кто был настолько велик.
Вот вы читаете, что я вам тут пишу, и думаете про себя: ага, про Христа нам втирает, про добро, а сам вон тогда плохо поступил, и тогда плохо поступил. Но все равно чувство, что а) человек дело говорит; б) звучит довольно убедительно и где-то даже не лицемерно; в) не чувствуется, что это лизоблюдство. Ну вот, теперь представьте, что где-то люди, которые, если сформулируют нечто подобное, все заржут, и в то же время есть и такие, или такой один, которые, если сформулируют, то это будет намного более важно, намного более убедительно, и намного менее подозрительно в плане личной корысти, И ВСЕ ЗАТКНУТСЯ.
То, что эти женщины с характером и творческой жилкой будут весь XXI век рожать нам художников, стало понятно в середине 2012 года, как и то, что частичка моей души распространится по столетию в миллионах людей.
Если не вдаваться в детали, те насущные проблемы, что были вскрыты за этот год, — «культура против религии», «искусство против Бога» — которые не укладывались бы в голове у людей, имеющих отношение к культуре и искусству на протяжении многих и многих столетий до нас, сигнализируют о том, что уже некоторое время мы живем в период натиска антикультуры и антиэстетики. Ничего страшного: у обеих есть вполне Божественное предназначение, как и у тех людей, кто занимается их распространением под тем или иным предлогом вроде атеизма. Антихрист хоть и редкостный урод, но действует под указку Бога, которому это зачем-то нужно. Не так уж трудно догадаться, что этот натиск и есть то единственное условие, при котором совершается прорыв в искусстве; он неизбежен, in fact, он уже начался, только его пока еще не видно из-за темноты, которая съела за последние 10–15 лет все признаки предыдущего прорыва. А если раскрывать карты, по какой-то системе, которая мне, честно говоря, не очень нравится — я бы предпочел спокойное развитие — в 10-е годы каждого века происходит невиданный подъем метафизического знания, сопровождающийся, всегда, огромным давлением на любого, кто отважится этот подъем осуществить.
Им сказали: «Вот, ребята: Ким Ки-Дук, Такаси Миикэ, Апичатпонг Вирасетакун: это — ваше время, это — ваши режиссеры; работайте». И хотя какое-то количество странноватых людей среди них есть, большинство сказало: «Ээ… нет, спасибо».
После того как разрушилась конвенциональная модель, не выдержала проверки, стало понятно, что это новое поколение людей, потерявшихся в истории кино; для которых история кино не представляет более единого процесса в силу того, что она слишком велика и необъятна, и даже минимальные закономерности не могут тут дать подсказку. Вот это ощущение, что в истории кино царит абсолютная разобранность, было характерно то для времени, которое видело в этом достаточный повод, чтобы не прилагать усилия и разбираться, и другого — для кого это было единственным спасением: оставить все, как есть, и еще