Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Морское путешествие в чужом сюжете
Режиссер был молод и снисходителен. Он ласково обворовывал каждого взглядом, собирая неизвестного значения улыбку в щеточки усов, потом всякий раз, выводя тебя из гипноза, добродушно смеялся и, полностью снимая всякие обидчивые подозрения, дотрагивался до плеча.
Он вел себя так, будто мы в силу собственной прихоти и любопытства оказались на этом корабле и вовлеклись незаметно в его фильм, о сюжете которого не имеем представления, как и о своей роли в этом сюжете. Он говорил: – Тема такая: Бог добр и милосерден или мстителен и зол?
Об этом мы и должны были почему-то думать вслух, продуваемые свежим морским ветром. Камер было при этом понатыкано не меньше, чем спичек в заборе. Мы были просматриваемы, как дети на летней лужайке.
Корабль в угоду неизвестному нам замыслу был задрапирован парашютным шелком. В отдельных каютах тоже – шелк и шелк, и музейная, ленинская, опрятная кроватка.
В состоянии разыгранного публичного одиночества нашел между полотнами щель. Там полоска пейзажа, который был виден из моей дошкольной квартиры на Фонтанке. Как и положено, не движется.
Этот давно забытый вид немного придушил меня. Глаза стали плохо видеть. Скверик для волейбола, затопляемый по краям сиреневой пеной, баржа на реке с прозрачным костерком, раздутым к обеду. Не было сомнений, что этот пейзаж входил как-то в режиссерский умысел.
Вышел на палубу. Может быть, море не натуральное, феллиниевское?
Все актеры тоже озираются с сонным прищуром. У каждого, видно, в каюте есть такая же прореха с ностальгическим пейзажем.
– Тема такая: Бог добр и милосерден или зол и мстителен? Думайте в легкой манере. Вот уже несут кофе-гляссе.
Нацеленные на тебя щетинки усов, улыбающиеся глаза… Ноги в кроссовках Reebok ступают по палубе, как по полю одуванчиков.
Моя шея ощущает приступ остеохондроза – на стрекот камеры приходится поворачиваться всем телом. Получается заносчиво.
Каждый из нас время от времени убегает к своему пейзажу в каюте. Паразитирует на воспоминании.
Спускаюсь на первую палубу. Любопытство ничем не оправдано – кормят ведь. Там люди, в фильме не задействованные, что-то вроде рабочего вагона: пахнет преющей мерлушкой и ватниками, мужики на чемоданчиках играют в карты, женщины перекусывают. У одной бабы на усиках подсыхает молочная полоска, она не замечает ее, увлеченная воспоминанием:
– Думаю, ну, свой и мужнин костюм ни за что не отдам. Как только немцев завижу, сверну костюмы наподобие младенцев и с правдашними детьми в ряд уложу. Позыркают, позыркают, но не тронут. Так с прежним костюмом мужа и встретила.
Все вокруг смеются, радуясь ее давнишней удаче и находчивости.
Спрашиваю бабку в ватнике, дымном от жары:
– Мы уже в Ленинграде?
Она шторку на иллюминаторе одергивает и отвечает:
– Нет, еще восемьдесят четвертый.
И правда, знакомая церковка в дореволюционной штукатурке, замок на магазине в виде гири, пейзанка с загорелыми ногами. Точно – восемьдесят четвертый. Из электрички.
А я где плыву? И почему должен публично обсуждать характер Бога? И что мне за это платят?
И ведь всякое было в жизни: карибский кризис, денежные реформы, первый поцелуй, Сталин на Мавзолее, боязнь смерти и высоты, ласка листа, лесть лисы… Что же я здесь-то делаю, умудренный такой. Даже газет нет, чтобы узнать.
Вечер не спускается и не спускается. Плывем. Философствуем. Закусываем. Легкость, главное, у всех необыкновенная.
Натуральное море или нет – дело не мое. Нарисованный в щелке пейзаж или настоящий, и вообще как там оказался – проблема режиссера. Едут те, на первой палубе, поездом или плывут вместе с нами – пусть их заботит.
Бог добр и милосерден или зол и мстителен? Не осталось на свете других вопросов. Тем более, сценарий-то кем-то, вероятно, утвержден, моя задача только умело вписаться в финал.
В солдатах я был счастливее.
Мои сегодняшние окна выходят на Неву. В двенадцать стреляет пушка. Так соблазнительно вновь почувствовать себя жителем столицы мира.
В том мире еще кто-то ждет моего звонка. Кого-то там еще способна обрадовать моя улыбка. Паста в авторучке надеется, что нужна мне.
А может быть, мне уже не суждено сойти с этой палубы. И уж определенно я никогда не научусь фехтовать и летать на аэроплане, арбуз никогда не покажется мне таким свежим, каким является на самом деле, на любовь я не смогу ответить уже никаким чувством, кроме благодарности. Вот – плыву, задрапированный и озадаченный важным вопросом, до которого мне нет дела. Спущусь, пожалуй, вниз.
– Если тащишь вязанку травы, и соседка донесла – не признавайся. Если обе несете траву и увидели друг друга, никогда про это не говори ни с кем, даже с ней.
Надо все же пойти посмотреть в щелку. Неужели и тот пейзаж уже стерли?
Узники
Я помню первую свою любовь. Ее звали Тамара. Мы учились в классе третьем или четвертом, в разных школах, и до того лета не знали друг о друге. Но в то лето нас по какой-то таинственной разнарядке собрали у Дома пионеров, покидали в автобус и повезли в пионерский лагерь.
В автобусе мы с Тамарой оказались рядом. Она была в тюбетейке, из-под которой выбивались две длинные косы, увенчанные бантами. У нее был хриплый голос, медовые глаза. Сейчас я думаю, что она была татаркой.
Подчиняясь стадному ликованию по случаю отъезда, следуя пионерской традиции, но более всего стараясь для Тамары, я громко пел, пропуская голову в открытое окно: «Край родной, навек любимый! Где найдешь еще такой?» Последняя строчка для убедительности повторялась дважды, но во второй раз при этом почему-то грустнее, чем в первый, почти жалобно.
Эта песня и взгляды, которыми мы обменивались во время пения, нас с Тамарой сблизили. Через час хриплыми разбойничьими голосами в отряде говорили уже двое.
Место на границе с Финляндией, в которое мы ехали, называлось Усикирка (секрет моей памятливости, я думаю, понятен). Сегодня та, для которой я сорвал голос, осталась лицом на групповой фотографии. На нее любит смотреть моя жена, разгадывая генетическую загадку моих привязанностей.
Что было? Ну конечно, палаты человек на двадцать. Коллективное засыпание под страшилки с синей рукой, высовывающейся из потолка. Костер на открытие и костер на закрытие смены с языческими танцами и перепрыгиванием через угли. Завтраки, обеды и ужины за столами бесконечной протяженности. Песни под баян согласно текстам, развешенным на березах. Перед купанием вожатые недалеко заплывали в озеро и работали буйками.
Лагерь – он и есть лагерь. Охрана и контроль, ритуалы доблести, выражения лояльности. Мы, конечно, куражились, интриговали, задумывались сами по себе, но каждую неделю нас все равно взвешивали, как поросят. Не добравшие до положенного веса больше трехсот граммов надолго попадали под подозрение.
Вымпелы за чистоту и порядок – само собой. Худшие в этой категории получали вымпел с изображением свиньи. В категории построения на утреннюю линейку – черепаху. Близость к животному миру мы ощущали постоянно.
Репетиции смотра строя и песни занимали почетное место в расписании дня. Подготовка к сбору «Береги минутку!» съедала время, достаточное для обучения по ускоренной программе тригонометрии и езды на лошади. Еще что же? Понятно: в лесу не разбредаться, немытые ягоды не есть, челку от клещей прятать под панамку.
Каждый из нас в детстве побывал в роли строго опекаемого зэка.
А между всем этим мы с Тамарой валялись на лужайке, судорожно смеялись, проваливались сквозь землю и радовались мельканию собственных коленей.
В это время наши сокамерники ловили «шпионов», которые снимали с человеческих скелетов времен войны золотые часы. Некоторые часы, как они утверждали, еще были на ходу и показывали правильное время.
Но наше с Тамарой изнеможение на лужайке не имело отношения к этому через десятилетия совпавшему времени и вообще ни к чему на свете. Мы обваливались, пренебрегая симметрией обустроенной для нас жизни, в нас не было ни желаний, ни мыслей, ни даже сметливой страсти еще. Нас и самих в эти минуты не было. Природа подарила нам в это лето полное и счастливое беспамятство.
Потом жизнь то укорачивала, то ослабляла и удлиняла до неощутимости поводок, но уже никогда не теряла меня из виду. Да и я о ней не забывал.
Из дневника
Какая-то птичка зациклилась на одном и том же вопросе, на который сама и отвечает: «Ты-то кто? Ты-то кто? Ты-то кто? – Фиг!» А вторая, обращая внимание не на мучительную рефлексию, а только на весенний голос: «Тор-чу! Тор-чу!» Так и сговариваются.
Старая ворона посматривает за ними мрачно. Время от времени хочет засмеяться, но только отхаркивается и никак не может взять голос.
Из дневника
Я был плохой ученик, и это меня долгое время мучило. Не то, что я мало знаю (отдельное переживание), а то, что я был плохой ученик.
- Сожженная заживо - Суад - Современная проза
- Мама! Не читай... - Екатерина Щербакова - Современная проза
- Сердце акулы - Ульрих Бехер - Современная проза