Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не надо поднимать другого с колен. Забота еще! Ты встань с ним рядом на колени. Вдруг это лучшая предстартовая позиция для того, чтобы воспарить?
Мы – маленькие люди. Огромная у меня бегония на подоконнике. Сын взрослый. Гигантская переписка накопилась за десятилетия. А сам я маленький. С невероятными фантазиями и умением оступаться в лужи, как в бездны.
Про человечество, разумеется, все оказалось правдой. Но об этом, к счастью, некогда теперь думать.
Из дневника
У каждого есть свобода творить в своем воображении соблазнительную красоту, омерзительных чудовищ, прекрасное, которое едва уловимо, как розовое подрагивание небес, подробно рисовать тихую гавань: рельеф отбитой штукатурки, чашка с высохшим молоком, тополиный пух в углах, женское лицо в электрическом конусе – вся утварь детства, обустраивающая нашу кое-какую жизнь. И все в этих фантазиях правда, все они состроены из личного, не ворованного материала. Поэтому хоть и тесно, ситуация не сказочного теремка все же. Зайка сам их позвал и никуда переселяться не собирается.
Так и живем. Каждый сам справляется со своими ангелами, демонами и мертвецами. Никто никому не должен. И нового здесь ничего нет. У меня и вообще нет потребности сказать новое. Хочется разобраться с тем, что успело состариться в банальность.
Из дневника (Розанов)
Такое впечатление, что ходил он в домашних тапочках не только по квартире, но и по улице, и по всему ландшафту мировой литературы и истории. Снимет очочки, присмотрится, сотрет пыль с горы и укорит строгим пальцем невидимого хозяина.
Сам домовит был, домосед. Увлекался нумизматикой. Во время этого занятия к нему иногда приходили мысли. А также в дверях, в вагоне поезда и, пардон, в туалете. Он их записывал. Из листочков сложились не худые, уже почти век живущие книги – «Опавшие листья» и «Уединенное». Бывает, оказывается, и так.
Непритязательно, как всегда, он описал однажды свой метод: «Шумит ветер в полночь и несет листы… Так и жизнь в быстротечном времени срывает с души нашей восклицания, вздохи, полумысли, полу чувства… Которые, будучи звуковыми обрывками, имеют ту значительность, что “сошли” прямо с души, без переработки, без цели, без преднамеренья – без всего постороннего… Просто – “душа живет”… т. е. “жила”, “дохнула”… С давнего времени мне эти «нечаянные восклицания» почему-то нравились. Собственно, они текут в нас непрерывно, но их не успеваешь (нет бумаги под рукой) заносить – и они умирают. Потом ни за что не припомнишь. Однако кое-что я успевал заносить на бумагу».
Он пошел против системного, рационального мышления, которое господствовало последние века, вряд ли даже сознавая, какой поток течет ему наперерез. Он просто посмел писать то, что явилось уму в это мгновенье, заставил мысль служить быстротекущему состоянию. И стало очевидно, что человек – это не результат, не поступок, не мотив, не принцип, не пожелание, но – процесс. Вся дичь несогласованных желаний, пьянство страсти, морок, неутоленность, подозрительная наблюдательность, лукавство и очарованность, беззащитность и злость.
Но кто же решится всех этих зверей вытащить на свет, когда речь идет о тебе самом? Розанов решился. «Странно, сколько животных во мне жило. Шакал и тигр, а право же – и благородная лань, не говоря уже о вымистой (с большим выменем) корове, входили в стихию моей души. Это обилие в животном еще животных, эта бездонность разумной и провидящей животности всегда была во мне. Мне случалось быть шакалом – о, ужасные, позорные минуты, не частые, но бывавшие, – вот бегут люди, отворачиваются: глубокая скорбь проходит по душе, и вдруг выходит лань, да такая точная, с тонкими ногами, с богозданными рогами, ласкающаяся, кладущая людям на плечи морду с такой нежностью и лаской, как умеет только лань».
Розанов – человек в русской литературе несерьезный. Полюбить, принять его трудно. Но интересно, приняли бы мы себя, если бы решились на такое бесстрашное обнажение? А он… Что же? Весь зыбкий, ускользающий именно в силу невероятной правдивости, и в силу правдивости же несимпатичный, оскорбительный даже.
Эпатажно, а в действительности тихо и интимно признался: «Даже не знаю, через ять или через е пишется “нравственность”». Или о морали: «И кто у нее был папаша – не знаю, и кто мамаша, и были ли деточки, и где адрес ее – ничегошеньки не знаю».
Жил с того, что ежедневно писал в газеты самого разного, часто противоположного направления, чем вызывал дружное негодование: подумайте, черная реакция переплелась с красной революцией в трогательной любви и нежности.
Сорок семь псевдонимов, почти как сорок семь лиц. Зато четырнадцать человек от этой литературы кормилось, что он, не шутя, считал главным ее достоинством. Потому что: «Я не нужен: ни в чем я так не уверен, как в том, что я не нужен». И еще: «Мне бы хотелось, чтобы меня некоторые помнили, но отнюдь не хвалили. Откуда такое чувство? От чувства вины и еще от глубоко чистосердечного сознания, что я не был хороший человек. Бог дал мне таланты: но это – другое. Более страшный вопрос: был ли я хороший человек – и решается в отрицательную сторону».
Каприз судьбы – первой женой его стала Аполлинария Прокофьевна Суслова. Та самая, да, предмет страсти Достоевского. Женщина крайностей, склонная ко всем психологическим и жизненным полярностям.
Потом уж появилась боготворимая им до смертного часа Варвара Дмитриевна – дородная, детолюбивая, не шибко образованная. О свойствах ее души он рассуждал с той же серьезностью и значительностью, как о самых любимых своих философах. На всю Россию пробормотал влюбленно: «волнующая и волнующаяся ионическая колонна».
Суслова развода не дала, брак был незаконный, и дети незаконные. Из этой мучительной ситуации родилась его «религия пола», которая большинству казалась пикантной или же попросту неприличной.
Отдельное – отношение к евреям. Этот садомазохистский комплекс долго еще будет нуждаться в расшифровке. Отчасти потому, что большинство исследователей не желает прикасаться к нему из понятного чувства брезгливости.
А так, что же еще сказать об этом человеке со смешной, пошловатой фамилией, над которой он сам не раз издевался? Кем он, собственно, был? Поэтом? Пожалуй. Хотя стихов не писал. Прозаик, у которого нет повестей и рассказов. Публицист, конечно. И сегодня многие газеты вряд ли решились бы опубликовать некоторые из его статей. Философ. Только систему его взглядов изложить практически невозможно. Домашний такой философ. Богослов еще, чуть было, как Лев Толстой, не отлученный от церкви. Литературный критик, так и не сумевший понять (принять) правила игры.
Странный человек, странная жизнь. Он прав – притягивающая и отталкивающая.
Из дневника
– Ты – из Достоевского. Конечно, ты – из Достоевского, – сказала М.
– Почему? – обиделся я.
– А из кого бы ты хотел быть?
Я задумался.
Война в доме
Война в доме, чума, блокада, цинга, людоедство, истерика, бесчувствие, полон мертвых. Все это следствие только его (получается, подчеркнутого) трезвого (нельзя простить!) неучастия в жизни обитателей жилплощади. Он чувствует увечность, патовость этой войны, но с унылым упорством повторяет ходы.
Жена, застегнувшись в шубе и по-сибирски обвязавшись платком, заходит к нему в натопленную комнату и, стоя, выкрикивает:
– Хочу тебе сказать, что по наблюдениям медиков самые частые инфаркты – от двадцати одного до двадцати четырех.
Имеется в виду его недовыясненный конфликт с сыном.
Слегка косящие агатовые глаза жены все чаще напоминают ему расстегнутые пуговицы.
Эта сцена – не самая смешная и не самая глупая. Не самая страшная вообще на фоне общей бессмысленности их существования. А то, случается, льстивой ласочкой подбежит ночью к подушке… Уф-р-р-р! Он колеблется в выборе между ненавистью и презрением и молчит.
Сыну, опасно долговязому и бледному, как весенний стебель, с каждой секундой все труднее подойти и объясниться (извиниться). Лежит целыми днями в темной комнате.
Матушка, с упрямством покинутого бойца, каждое утро уходит в продуктовую разведку, каждый день ее, упавшую, поднимают на улице чужие, равнодушные люди. Дома она отогревает в ладонях яблочко и делит его на всех, тихо извиняясь за свою немощь. Кроме прокормления близких, нет у нее другой возможности, чтобы не умирать.
Он ощущает легкое недомогание чувств, но не знает, как с ним справиться. «Чечня» его, конечно, повержена, но и он ведь не победитель. Какое-то мгновение ему хочется украсть или убить, чтобы стать уже вором в законе или признанным и отвергнутым всеми преступником.
Мысли его текут медленно. Так говорится, думает он, усмехаясь, про всех героев во всех бездарных романах. А он и есть сейчас герой бездарного романа. Бездарный герой.
Когда же началась эта затянувшаяся склока? – вяло думает он. Вернее, с чего? Быть может, все дело в юношеской еще контузии, в той неприродной травме, которая требовала равенства, не расставаясь при этом с высасывающим чувством собственной исключительности? А равноправных отношений не бывает.
- Сожженная заживо - Суад - Современная проза
- Мама! Не читай... - Екатерина Щербакова - Современная проза
- Сердце акулы - Ульрих Бехер - Современная проза