Николай Прохорович Крыщук
В Петербурге летом жить можно…
Издание выпущено при поддержке Комитета по печати и взаимодействию со средствами массовой информации Санкт-Петербурга
www.limbuspress.ru
Дневник отца
Мой отец хотел быть писателем. Я понял это слишком поздно, уже после того, как его не стало. Поэтому, наверное, мы никогда не говорили с ним о писательстве и о литературе. Мы вообще мало разговаривали о том, что называют общими, или вечными, вопросами. Это было просто не принято в семье вчерашних крестьян и батраков.
Полы в комнатах мама устилала домоткаными половиками, вывезенными из деревни. Родина была там. Она присылала посылки с салом, домашней колбасой, сухофруктами и резиновыми грелками, наполненными горилкой. Письма прочитывались и отправлялись в печку. Мама до сих пор не может понять, зачем я храню письма двоюродной сестры. Но почему этого не понимал отец, который хотел быть писателем?
Моя склонность к философствованию лихорадочно расцветала во время долгих болезней. Я научился разговаривать сам с собой. Всегда включенное радио внешнему общению не способствовало. Дикторы произносили слова, которые в ответе не нуждались. Желтая акация и сирень в сквере за окном, синий купол собора Пресвятой Троицы в перспективе Фонтанки и три трубы ТЭЦ, не устающие окуривать небо, были более общительны.
Потом уже начались разговоры со сверстниками и коллегами, которые длятся несколько десятилетий. Но навыка тихого диалога я так, кажется, и не приобрел.
Возможно, этого диалога с отцом и не могло быть? Людям его опыта такие разговоры не нужны. Или отец упустил какой-то случай, а потом уже я не нашел посреднических слов? Был по-университетски непрост, то есть глуп? Могло быть и так, что начни мы разговаривать, выяснилось бы, что мы чужие люди, и это разрушило бы нашу молчаливую родственную близость. И так ли уж обязательна тогда эта надбавка к бытию? Не знаю. Но, так или иначе, я все больше с годами сожалею о тех, не случившихся, разговорах. Про то отчасти и речь.
* * *
Собственно, попытка писательства у отца была только одна. Но зато какая! С первого до последнего дня войны он вел дневник. Остается удивляться, что им ни разу не заинтересовался особый отдел. Притом что две тетрадки были потеряны (он – во время войны-то – пишет об этом как о горе), одна, правда, сгорела, но другая-то кем-то найдена. Однако даже при тогдашней фронтовой, свирепой бдительности никто не донес.
Мы всегда чувствительны к случайностям, которые проторили дорогу нашему рождению. Сейчас я понимаю, что этот факт недонесения – из разряда таких случайностей. Узнай органы про дневник, в котором отец подробно писал обо всех творившихся ежедневно военных тайнах (а военной тайной было всё), вряд ли в 47-м он оказался бы в Ленинграде, по причине чего в сентябре появился на свет я.
А зачем рисковал?
В 43-м отец принимается восстанавливать события начала войны, которые остались в двух утерянных тетрадках. Это повествование начинается со слова «Введение». И дальше: «Прочитав это слово, каждый может подумать, что здесь написано что-то художественное каким-то знаменитым писателем современности. Нет, я не писатель и писать художе ственно не умею и не ставлю этого в свою задачу. <…> Сегодня, 22 июня 1943 года, – двухлетие Великой Отечественной войны советского народа против гитлеровской Германии. Ход событий этой войны будут изучать после нас, наши дети, люди будущего, а чтобы изучать, нужно знать действительность, иметь под руками факты…».
О стиле я скажу потом. Но что-то мне этот зачин напомнил. Я не сразу сообразил, что, потом вспомнил – дневник Блока 1911 года: «Писать дневник, или, по крайней мере, делать от времени до времени заметки о самом существенном, надо всем нам. Весьма вероятно, что наше время – великое и что именно мы стоим в центре жизни… Я начинаю эту запись, стесняясь от своего суконного языка перед самим собою…».
Блок оказался прав: впереди была Первая мировая война, две революции, гражданская война и государственное строительство ажиотажной, бездумной власти. Но и отец точно знал, что он находится в центре жизни, и на свой, советский, манер чув ствовал свою историческую ответственность.
Любопытно, что стилистический сбой получился у обоих именно в том месте, где они отказываются от художественности. Блок начинает запись, «стесняясь от своего суконного языка», отец не ставит художественность «в свою задачу». У Блока этот сбой произошел, несомненно, от волнения. Отец так говорил и так писал. Молодым учителем с семилетним образованием приехал он из глухой украинской деревни, посланный по разнарядке поступать в военное Ленинградское училище, да тут же угодил в финскую кампанию, а после нее – на фронт Великой Отечественной. Продолжения образования не было.
Странное сближение, отдаю себе в этом отчет. Но понимаю также, что все сближения странные. Только пули, вши и голод снимают эту странность.
Наблюдение неплодотворно, продолжения у мысли нет, как нет продолжения у ужаса – одна только длимость. А желание почувствовать себя историческим человеком хоть однажды возникает в каждом, кто прочитал больше двух книг.
* * *
Эту смесь украинской и русской речи я помню с детства. Не потому ли так внимательно всегда относился к языку, к его мелкой пластике, огласовке и снайперству случайных оборотов, как это и бывает у людей, получивших в детстве прививку чужого наречия или хотя бы только его фонетики. «Уключить» вместо включить, «хоча» вместо хотя, «залазить» вместо залезать, «хфакты» вместо факты, «ставля» вместо ставя, «седя» вместо сидя.
Между тем художественные задачи отец перед собой, несомненно, ставил. Поэтому и принялся в сорок третьем году писать воспоминания под названием «Боевой путь». И тут уж его волновали не одни только факты, но и сам вкус повествования: «Весна вскоре сменилась необычным для Ленинграда жарким летом». Так начинается глава «Жизнь».
Это лето 41-го года отец проводил на учебных сборах в поселке Песочная на Карельском перешейке. Жили в палатках. В июне найти здесь квартиру было невозможно.
Мама с двумя моими братьями оставалась в городе. Они совсем недавно приехали с Украины, город давил своей огромностью. Мама могла заблудиться на соседней улице, а ночью занавешивала окна одеялами, потому что белые ночи не давали спать. От этой потерянности, видимо, и решила пережить лето на Украине. Тогда она якобы сказала отцу: «Если ты не можешь найти в Песочной дачи, то так и будет. Я с ребятами от что придумали: ты живи в лагерях, обучай хорошо своих бойцов, чтобы они были хорошими командирами, а мы уедем на лето на Украину, к родным отцу и матери…»
Замечательный стиль. Ничего подобного, конечно, мама, не сумевшая из-за болезни закончить даже двух классов сельской школы, говорить не могла. Это уже литература, та самая «художественность».
Отец решил, во что бы то ни стало, найти дачу. «Хозяева дома, старик со старухой, были очень гостеприемлевы, зная с моего разговора мое положение, они решили потесниться и отвели мне на втором этаже комнату с верандой, выходившей в парк как раз в тот угол его, где был пивной ларек».
Важная деталь. Особенно для повествования, озаглавленного с пафосом «Боевой путь». Но потому-то его дневник действительно уникальный документ, хотя, конечно, совсем не в том смысле, каким вдохновлялся отец. Поразителен, например, этот, совершенно проходной, эпизод: «По дороге встретил Семенова, который тоже искал дачу. Сочувствуя ему и желая чтобы удовлетворить потребность в жилплощади и этого друга, нуждавшегося в ней по такой же причине как и я (учитывая преждевременно затраченный мною труд на поиски такого удовольствия), я предложил ему веранду рядом с моей комнатой, где и разместилась эта пара молодых людей по фамилии Семеновых, жизнь которых, между прочим, была поучительной многим не умеющим еще по настоящему любить и не знающим понятия одного лишь слова “ЛЮБОВЬ”».
Я подумал, что все они уже были готовы к существованию в землянках и окопах. Не только по причине житейской неприхотливости, но и по готовности разделить свою жизнь с другим. Что здесь от барачной скудости советской реальности, что от коллективного братства, что от культа дружбы, а может быть, и от христианской любви – не знаю.
Но и этой уплотненной жизни на даче им оставалась всего неделя.
«В субботу 21-го июня окончив учебный день я возвратился домой, сам не замечая того, что мое лицо приняло какой-то задумчивый и грустный вид.
– Что с тобой случилось? – были первые слова Пани, увидевшей меня при повороте от дверей, которые я успел только что закрыть.
– Ничего, – ответил я с удивительной улыбкой…
– Твой грустный вид, – продолжала Паня, – наводит меня на мысль, что с тобой случилось великое горе».
Вообще говоря, туманный получился эпизод. Я ду маю, задним числом отец хотел дать понять, что у него было предчувствие войны. Оно, видимо, действительно было. Но прямо об этом не сказано. Так было нужно для интриги. Тем неожиданней через две страницы начнется глава «Война».