как разительно от них отличается. Она была одета по-нашему: в голубой юбке мелким белым узором. А одежда дубровчанок пестрела всеми цветами радуги: зеленое с розовым, голубое с желтым, красное с зеленым. Какое-то смутное воспоминание хлестнуло ее по сердцу, она почувствовала, что не только платье отличает ее от них.
— Ну, пошли, бабоньки, — сказала она, — только зайдем еще за одной, чуть пониже.
Она забежала к нам, но мамы дома не было. Она повезла ячмень на мельницу.
— Жалко, — сказала нам тетка и юркнула из горницы, словно ласка.
С порога она крикнула женщинам, стоявшим на дороге:
— Нету ее, повезла ячмень на мельницу, а то хорошо бы ей с нами пойти. Больно она головастая.
— Ничего, и сами управимся! — ответили женщины, махнув рукой.
Писарь удивился нежданным гостям. Он не сразу разобрал, что означает приход женщин, но на всякий случай решил встретить их привычной улыбкой. Крутил то одной рукой, то другой длинные черные усы. Притопывая сапогом об пол, он все поглядывал то на свои бумаги, то на вошедших.
— Что тут поделаешь, женщины, — пожал писарь плечами в ответ на их жалобы, — я сверху получаю приказы.
— Но ведь вы для того тут и сидите, чтобы защищать граждан! — сказала одна с черными как смоль бровями.
— Граждан! — Он хитро улыбнулся. — Это точно, только не забывайте: идет война, главное теперь — фронт. Австро-Венгерская монархия должна победить! А мы тут уж как-нибудь. Мы с вами дома, тут истинный рай по сравнению с фронтом. — Первое его удивление постепенно прошло, он изменился, повысил голос: — А вам еще не нравится? Ежели кто недоволен… — Он слегка сжал чернильницу на столе и прищурил левый глаз.
Женщины засуетились, переглянулись. Комната погрузилась в тягостную тишину, будто каким-то чудесным образом все покинули ее.
Вдруг дубровчанки расступились, между ними протискивалась тетка Порубячиха. Она терпеть не могла околичностей, предпочитала идти напролом.
Глядя искоса на писаря, она сказала:
— А не все ли равно — что здесь, что на фронте? Всюду наша кровь льется. Мы здесь в работе надсаживаемся, а наши мужья ни за что ни про что на войне гибнут. — Тут вспомнились ей подсвечники, но она поборола себя и заговорила о другой, куда бо́льшей несправедливости: — Мало того, что мы изо дня в день отдаем все, что родится и не родится на поле, вы еще и лед на дорогах приказали рубить.
— Я уже сказал, — писарь резко стукнул пальцем по столу, хотя и было заметно, как он изо всех сил пытается овладеть собой, — я уже сказал, что выполняю приказы своего начальства. К тому же, — он с трудом изобразил на лице заученную улыбку, — к тому же я стараюсь и вам помочь. Весной на подмогу придут к вам военнопленные.
Одна из женщин не сдержалась, насмешливо крикнула:
— Слыхали, соседки, военнопленные придут! Пусть нам мужей воротят!
Женщина, повязанная черным платком в знак траура и смирения, зашаталась. Уж скоро год, как она овдовела. Мужа убили в штыковой атаке. Осталось пятеро детей, а там высоко в горах земля хлеба не родит. Муж, бывало, ходил за горы на заработки — в Микулаш на фабрику или косцом нанимался в поместья. Не жизнь была, а мучение, но нынче и вовсе ад сплошной, никаких сил нет выдержать.
— А чем кормить будем этих пленных, когда самим есть нечего? — простонала она и прислонилась к соседке. — Мне что-то совсем худо, — шепнула она ей.
Писарь тряхнул тщательно причесанной головой:
— Это уж ваше дело. Я не всесильный.
Зло творить — всесильный, а на доброе — сил не хватает, подумали женщины. Нет, так легко они не сдадутся. Пусть поглядит он, какие драные у них рукава на локтях. Разве мыслимо в такой одежке ходить?
— Дети у нас почти нагишом в школу бегают!
— А наших-то и послать в школу не в чем, вконец оборвались.
Писарь выглядывал где-то за спинами женщин служителя. Шарил глазами, щеки его подергивались, он терял терпение.
— Дети ваши разуты-раздеты, — повторял он. — Что ж, совет дам. Напрядите льна, натките полотна, покрасьте, вот и сшейте одежку.
— Керосина нету! — затянули они, обрывая его. — В потемках прясть не станешь.
Женщины, перекрикивая друг друга, приставали к нему, точно оводы. Даже слов нельзя было разобрать.
Писарь судорожно перебросил бумаги на столе и крикнул:
— Жандармов велю позвать! Это что еще за порядки! Вконец обнаглели. Вон отсюда!
Он приказал служителю отворить дверь и вытолкнуть дубровчанок на улицу. Служитель только так для виду слегка потеснил их. Он хорошо понимал, на чьей стороне правда. Сам был худущий, одна кожа да кости. Двоих сыновей забрали на войну, третий, неизлечимо больной, остался дома. Но надо было как-то жить: он помогал людям, чем мог, помогал и писарю за ничтожную плату.
— Он, видите ли, жандармов позовет! — ухмыльнулась тетка Порубячиха, когда они вышли во двор канцелярии. — Были бы тут вместо нас наши парни, он бы подумал, прежде чем такое сказать. Их и господа боятся.
И правда, кому охота была с дубровчанами связываться? Схватят противника за горло и тут же и уложат его на обе лопатки — хоть живого, хоть мертвого. Такого уж были они нрава! Под стать нраву и одевались: носили черные суконные брюки с красными нашивками и безрукавки густо-кофейного цвета, отороченные зеленой кожей.
— Они бы ему показали, уж их бы он не выдворил так просто, — добавила и сестра Порубячихи.
Писарь и сам хорошо понимал, что с женщинами он может себе позволить такое. Кому было их защитить? Мужья, отцы, сыновья брели по незнакомым дорогам, усеянным трупами, обагренным кровью. Дубровчанки ничего не добились, только зря ходили в управу.
— Ничего, как есть ничего, — с досадой говорила одна из них, — скорей с лютым зверем столкуешься, чем с такими людьми. И откуда только взялись они, эти ироды?
А писарь, оставшись один, призадумался: а ну как такая история опять повторится! И тут же решил отписать обо всем городскому начальству. Он немало приврал, приукрасил — пусть