маму могли посадить за это в тюрьму.
На следующее утро, чуть свет, вверх по дороге Шимон Яворка шагал со своим барабаном.
Едва заслышав первые удары, мы кинулись к окну, нам казалось, будто Шимон вот-вот объявит о нашем бычке.
Барабанщик с трудом обходит намерзлые ледяные кочки на дороге. Стараясь удержать равновесие, он растопыривает руки как крылья. Пуще всего боится, как бы не грохнулся и не разбился барабан.
Дорога стала почти непроезжей. Ночные морозы понатыкали уйму острых бугров из размокшего и натоптанного снега.
Но барабанщику Шимону нынче не к спеху. Недобрые вести несет он людям. Он хорошо знает, что они уже боятся звуков сельского барабана. Бумага, которую ему сунули в руки в сельской управе, будто прислана из кромешного ада. То, что в ней написано, придумал не иначе, как сам сатана. Шимон не любит огорчать людей, сам он веселого нрава. Правда, война и его изменила. Нечему смеяться, нечему радоваться.
Когда пришла эта последняя бумага из города, писарь сказал, что будут отбирать скот для войска. Но теперь-то он видит, что писарь его обманул и бумага совсем о другом. Шимон злится на писаря и невесело бьет по барабану.
Люди высыпают из домов. Кто замер от страха, кто просто понуро стоит. А есть и такие, что чертыхаются и кулаками грозят барабанщику.
Шимон только плечами поводит: разве его это вина? Уж коли грозить, так тем, кто издает такие приказы. Но народ забитый, кто пока на такое отважится!
Шимон перестает барабанить, берет бумагу и читает.
Первое. Объявляется сбор железа и прочего металла на оружие.
Второе. Родовитая знать из нашей и окрестных деревень из-за непроезжих дорог не может бывать в комитатском городе. Все жители обязываются немедленно приступить к расчистке дорог. Обязанность эта снова вменяется жителям, ибо в последнее время они от нее уклоняются.
Шимон стоит посреди бугристой дороги и хмуро оглядывается. Вокруг него люди. Никто поначалу не двигается, будто все окаменели. Невыносимой тяжестью нависли над ними приказы: собирать металл на пушки и идти на расчистку дорог!
Шимон Яворка прищурившись оглядывает людей, взрослых и маленьких, сгрудившихся у каждого дома. На лицах написано все, что в сердце и на уме. У него у самого гулко колотится сердце и трещит голова. Он знает, что люди вконец измучены. Будь у него волшебная палочка, он взмахнул бы ею, и этот злой мир стал бы добрее. Но он не волшебник, нет у него этой силы. Вокруг него все стоят неподвижно, будто примерзли к земле.
Мы тоже зябнем на дворе рядом с нашей мамой, даже посинели от холода. И если бы не тетка Порубячиха, не знаю, у кого хватило бы сил очнуться от этого колдовского оцепенения. А Порубячиха выскочила как шальная из-за нашего гумна и ну кричать на бегу:
— Видать, судный день настал! Паны только и знают, что приказывать, сидят себе в тепле, а мы гни спину да отдавай все! — Остановившись она продолжала: — У меня на память от бабушки только медные подсвечники и остались. Все тогда унесло в половодье. — И снова запричитала: — А теперь отдавай их на пушки. Да еще и дороги ступай разгребать. Кто же им будет рубить эти ледяные бугры? У меня дровишек наколоть и то сил не хватает. Нечего им без нужды в санях раскатывать! Подождут, пока солнышко дорогу расчистит. Ведь это же му́ка мученическая для людей. Верно говорит Яно Дюрчак из Еловой: кроме плетей да нужды, паны ничего не могут придумать для нас.
Крик тетки Порубячихи разбудил всех вокруг. Люди задвигались, разговорились, стали судить-рядить, как быть с этой новой бедой.
Наша мама посоветовала:
— А может, стоит в сельскую управу сходить. Объяснить бы писарю. Все ж таки он разумный человек, может, и поймет.
— Уж он поймет! — усталым голосом говорит дедушка Мацухов, трясясь от дряхлости, словно веточка на ветру. — Вот прихвати для него корзинку брынзы, колбасы, масла да яиц, тогда он сразу поймет тебя, разбойник!
Восьмидесятилетний старик Корец — мохнатые брови нависают длинными белыми космами над его глазами — дрожащим голосом говорит:
— Намедни пошел я к нему за невестку просить. Говорю с ним по-нашему: так-то, мол, и так. Ведь по-другому я не умею. А он в ответ: не так, мол, говоришь, официальная речь — мадьярская. Иначе, видите ли, он и помочь мне не может.
Тетка Порубячиха замахивается кулаками с нашего пристенья:
— Ух, у них у всех свои выдумки!
— То-то и оно, Мара, свои, — соглашаются с ней люди.
— Как бы там ни было, — тетка Порубячиха чинно выплывает вперед, — а я пойду туда. Погляжу, поймет он меня или нет. Родная-то мать говорила с ним по-словацки, только в школе он выучился мадьярскому. Спрошу его, как он с матерью объясняется, ведь она тоже только по-нашему говорит. Экий прохвост!
Люди, глухо ворча, мало-помалу стали расходиться. Барабанщик тоже сдвинулся с места и, перебирая палочками, пошел по дороге в верхний конец деревни.
Когда мы воротились в горницу, мама сказала:
— Так, значит, скотину не будут отбирать, он не объявлял об этом.
И она опустила глаза, перемогая волнение.
Бетка тут же нашлась, упрекнула маму:
— Я же говорила — подождать надо. Пропал наш бычок. Не будет ни лошади, ни денег. Поторопились мы. А барабанщику Шимону стоило бы попридержать язык за зубами. Болтает чего сам не знает.
— Дурного не было у него на уме, — успокаивала ее мама. — Не сегодня, так завтра это может случиться. Он, должно быть, что-то слышал в управе, не иначе. Нет дыму без огня.
— Ну вот и хорошо, — огрызнулась Бетка. — Если вам милей бычок в кадке, чем в стойле, мне-то что!
При этих словах мама, вспыхнув, впервые замахнулась на дерзкую Бетку. Но тут же овладела собой. Мы уже давно подмечали, что маме все труднее было справиться с характером старшей дочери. Чем взрослее становилась Бетка, тем больше дерзила. Кроме других забот, на маму теперь свалилась и эта — укрощать старшую дочку. Но мама прощала ей многое — шла война, и Бетке до срока