Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Чем виноваты, говоришь? А вот именно тем, что не сумели держать команду в ежовых рукавицах! Вот за это и иди вместе с ней ко дну! - пылко объяснила Нюра. - Нам, дескать, такие офицеры не нужны! И не только какой-то один "Гангут", - весь флот могли бы взорвать, лишь бы революция не началась! Вот как напугали правительство наши черноморцы в пятом году!
- Хорошо, что ты мне сказала насчет "Гангута", Нюра, - я ведь этого совсем не знал, - заговорил медленно Сыромолотов. - Ведь Колчак, он к нам в Севастополь из Балтийского флота и, кажется, там именно эскадрой миноносцев командовал... Никакой не будет натяжки, если допустить, что он-то и получил год назад приказ взорвать "Гангут" во избежание бунта матросов. Значит, практика в этом деле у него была. А почему бы не мог он вообразить и теперь у нас, что "Мария" - это тот же "Гангут", так как на ней матросы не были в восхищении от его похода на Варну? Не восхищаются командующим, значит, жди от них разных козней. Поэтому, дескать, лучше всего эту "Марию" взорвать... Что и было сделано по его приказу!
- А Миша зачем же в таком случае арестован? - спросила Нюра.
- Вот на! Зачем? Затем же, зачем вор кричит, когда убегает: "Держи во-ора!" Вот за этим самым. Надо найти козла отпущения.
- Все-таки тебе, Алексей Фомич, надо бы съездить в Севастополь, поговорить с Колчаком, - сказала Надя, но Сыромолотов только усмехнулся:
- О чем говорить? Я ему про Фому, а он мне про Ерему? Разве не знает кошка, чье мясо съела? Еще, пожалуй, подумает, что я добиваюсь чести его портрет написать! Эти всякие честолюбцы и карьеристы, они на том и стоят, что художники должны все гуртом, сколько их есть, писать их портреты, а поэты, все, сколько есть, в стихах их славословить! Ты знаешь, сколько поэтов во Франции написали стихи на рождение сына Наполеона?.. Не знаешь? Тысяча триста! Вон сколько нашлось тогда негодяев во Франции, найдет и Колчак для себя и поэтов и портретистов, только я не попаду в их число.
Нюра с полминуты смотрела на Алексея Фомича и выкрикнула для него неожиданно:
- Так вы, значит, ничего... ничего не хотите сделать для нас с Мишей?
И как тогда, давно, в купе вагона, у Вари, глаза ее стали набухать слезами, отчего Сыромолотов поморщился, говоря:
- Не "не хочу", а "не могу", что ведь совсем не одно и то же!.. А добавить к этому я могу то, что, по-моему, ни мне, ни кому-либо другому даже и хлопотать о Мише не стоит, - вот что!
- Почему?
- Потому что я художник и мыслю образами, а не силлогизмами, - вот почему!
- А что это значит "мыслить образами"?
Сыромолотов поглядел на Нюру строго, - не придирается ли просто к его словам, но увидел откровенно непонимающее молодое лицо и заговорил, подбирая слова, как бы объясняя и себе тоже:
- Мыслят люди обыкновенно как? Из опытов делают предпосылки и посылки, а из них уже выводы, заключения... Сорок или сто выводов дают в сумме общий вывод, и тогда говорят: "Незнанием законов не отговаривайся!.." А у нас, у художников, не силлогизмы, а картины... Одна, другая, двадцатая, сотая, и вот художник через эти картины делает прыжок в будущее, - львиный прыжок, поэтому безошибочный... Логически мыслящие вычисляют, а мы, художники, постигаем... "Скажи мне, кудесник, любимец богов, что сбудется в жизни со мною?.." Это логически мыслящий Олег сказал кудеснику, то есть чудеснику, то есть художнику... И художник ответил ему картиной: "Примешь ты смерть от коня своего". А ведь Олег этот тоже был "Вещий", а не то чтобы густомысл какой! Однако "любимцем богов" оказался чудесник, - художник.
- Ну, хорошо, вы "мыслите образами", а дальше что? - вырвалось у Нюры.
- А дальше вот что. Книга грядущего для меня, художника, ясна, и я в ней читаю, что... Пройдет каких-нибудь несколько месяцев, и... начнется кавардак со стихиями! И Миша-то твой уцелеет, благо под замком сидит, а вот уцелеет ли Колчак, это еще бабушка надвое сказала!.. У матросов на "Гангуте" не в каше, конечно, было дело, а в том, что им не за что было воевать, и они это пытались громко сказать, но... поторопились: не назрел еще нарыв, не пришло время для взрыва общего. А теперь мне, художнику, видно: назревает взрыв! Не на "Марии" только, а всероссийский!.. И не матросы только, а и солдаты на фронте, и все, кто не может теперь даже собаку свою прокормить здесь в тылу, все будут кричать весьма в тон, как под култышку здешнего безрукого регента Крайнюкова: "Долой войну!.." А "Долой войну!" - это значит долой и всех, кто эту войну затеял и кто, как Колчак, стремится в ней проявить так называемые военные таланты!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Был уже конец октября.
Нюра с неестественно появившимся на свет младенцем Алексеем переселилась в дом к матери. Надя, недружелюбно смотревшая на Алексея Фомича после его отказа ехать к Колчаку хлопотать об освобождении Калугина, начала большую часть каждого дня проводить у сестры, и Сыромолотов начал было уж думать, не съездить ли ему для восстановления спокойствия Нади в Севастополь, как вдруг, совершенно неожиданно, он из мастерской своей услышал чей-то знакомый мужской голос; кто-то спрашивал о нем, знакомо называя его по имени-отчеству. Силясь догадаться, кто бы это мог быть, Сыромолотов отворил дверь и увидел Калугина.
- Свят, свят, свят! - вскрикнул он невольно. - Какими судьбами? А я уж собирался было ехать вас выручать!
И он расцеловался на радостях со свояком своим, как не делал этого раньше даже при появлении у него родного сына.
Михаил Петрович вид имел усталый, осунулся с лица, но глаза его были с живыми искорками и улыбались губы. Повязки на голове уже не было. Появились коротенькие пока еще волосы, но заметны стали и небольшие плешины от ожогов.
- Кто же вас освободил? Сам Колчак? - не терпелось узнать Алексею Фомичу, но Калугин ответил несколько таинственно:
- Следственная комиссия из Петрограда.
- Вот как! Комиссия?.. Постарше, должно быть, самого Колчака?
- Именно, постарше!.. Только это ведь очень долго рассказывать, Алексей Фомич. А где же Нюра?
- Нюра не у меня уж теперь, - у Дарьи Семеновны... Там теперь и Надя... И знаете ли что, Михаил Петрович? Поедемте-ка и мы с вами туда, - быстро решил Сыромолотов, - обрадуете всех там, обрадуете! И Надя, наконец, перестанет смотреть на меня косо. Без моего вмешательства все устроилось как нельзя лучше!
Минут через двадцать оба они подходили к дому Невредимовых, и Алексей Фомич не только не расспрашивал свояка о подробностях его освобождения, но старался сам поподробнее рассказать ему о Нюре, как она наблюдает своего "Цезаря", хотя тот предпочитает сон всем другим проявлениям жизни.
Когда у человека круто ломается налаженная за долгие годы жизнь, то он теряется, он ошеломлен, он подавлен нахлынувшей на него бедой. Потеряв в один день и Петра Афанасьевича и Петю, Дарья Семеновна потеряла и уверенность в нужности всех своих ежедневных дел по хозяйству. И незнакомый ей раньше страх смерти охватил ее со всех сторон. Поэтому приезд Нюры с ребенком стал для нее возрождающим: в опустелый дом вошла новая жизнь.
Именно она, поставившая на ноги своих восьмерых детей, могла теперь взять в опытные старые руки первого своего внука: жизнь продолжалась. На ее руках и был маленький Калугин, когда вошли в комнату его отец, а вместе с ним Алексей Фомич. И это была вторая ее радость, от которой она просияла вся изнутри. Она не видела никогда раньше своего зятя, но не столько узнала его по фотографии, бывшей у Нюры, сколько почувствовала, что это и не может быть никто другой, раз привел его сам Алексей Фомич.
- Нюра! - тут же крикнула она в другую комнату. - Нюрочка! Скорей!
И Алексей Фомич увидел картину огромной человеческой радости, которую так же трудно было бы передать на холсте, как радугу в последождевом небе.
Нюра вбежала в комнату вместе с Надей, и Алексей Фомич хотел было шутливо сказать жене: "Ну вот я и вымолил у Колчака Мишу!" - но такая шутка только понизила бы торжественность минуты. Не только Нюра, и Надя тоже в одно время с нею обняла Калугина, как самого родного из людей, и Алексей Фомич был растроган этим.
И когда после первых отрывочных фраз, уже известных ему, Калугин, сев за стол, спокойным уже и ровным голосом начал рассказывать, как его освободили, глаза художника делали свое привычное: остро ловили выражения лиц и прятали пойманное в неисчерпаемую память.
- Представьте себе севастопольский вокзал, - говорил Калугин. - К нему подходит поезд, и из вагона на перрон выходят два толстых человека в форме адмирала, и один из них говорит другому: "Я все-таки совершенно не понимаю, зачем нас командировали сюда из Петербурга и что такое мы можем узнать здесь у Колчака!.." - А в это время некто в штатском говорит громко другому тоже в штатском: "Ну вот и явилась в Севастополь комиссия расследовать дело о гибели "Марии"!"
Так, я слышал, рассказывал один из членов комиссии конструктор военных судов Крылов. А другой член комиссии был адмирал Яковлев. Из этого можете понять, до какой степени было засекречено наше несчастье: правительство посылает из Петрограда в Севастополь не кого-нибудь, а высокопоставленных, однако и им не говорит, зачем именно их посылает, а коренные севастопольцы, болея о гибели "Марии", сразу догадываются, что эти двое новых в высоких чинах слезли с поезда не так себе, а с казенными печатями на бумагах в своих карманах. Словом, это были своего рода Бобчинский и Добчинский и сказали: "Э-э!.." Конечно, тут же с приезда явились Яковлев и Крылов к адмиралу Колчаку и развернули свои действия в соответствии с "секретным предписанием..." Разумеется, явление из ряду вон выходящее: не в бою, а в своей же родной бухте погибла краса и сила Черноморского флота! Причины гибели этой должны быть выяснены не домашними средствами... Не какой-то там следователь Остроухов или Лопоухов, а лица гораздо повыше его рангом должны этим заняться и привести тут все в ясность... А также наветы на людей, совершенно не причастных к делу, как я и матросы, чтобы были сняты, потому что со всех точек зрения это - совершенно идиотский произвол местной власти.