— Охотно, — сказал д'Артаньян. И тут его осенило вновь. — Послушайте, Уилл… А прилично ли будет пригласить на представление молодую даму? Из самого что ни на есть знатного рода, принятую при двух королевских дворах, английском и французском? Прилично ли это для дамы?
— Отчего же нет? — пожал плечами Уилл, и молодой Оливер Кромвель согласно кивнул. — В театрах бывают знатные господа и дамы, даже наша королева елизавета посещала представления…
— Вот и прекрасно, — сказал д'Артаньян. — В таком случае, я воспользуюсь вашим любезным приглашением вкупе с очаровательной дамой… если бы вы знали, друзья мои, как я ее люблю и как жестоко она со мной играет… Я даже стихи писать пытался, но дальше двух строчек дело не пошло, как ни бился… Ах, Анна, небесное создание, очаровательное, как ангел, и жестокое, как дьявол… Когда я впервые поцеловал ее на берегу унылой речушки в Нидерландах…
«Боже мой, что происходит с моим языком? — подумал он остатками трезвого сознания. — я уже о многом проговорился, это все проклятое уиски… Этак выболтаешь и что-нибудь посерьезнее…»
Цепляясь обеими руками за стол, он поднялся и объявил:
— С вашего позволения, господа, я вас ненадолго покину. Подышу свежим воздухом, меня отчего-то мутит… Надо полагать, жаркое…
Он вышел под открытое небо, остановился у воротного столба. Легкий ветерок с реки Темзы приятно охлаждал разгоряченную голову и развеивал хмель. Поблизости, под навесом, сидели за бутылкой вина все трое слуг, и д'Артаньян, бессмысленно улыбаясь, слушал их разговор.
— Все бы ничего, — жаловался сотоварищам Любен, слуга де Варда. — Но сил у меня больше нету слушать здешнюю тарабарщину. Ну что это такое, ежели ни словечка не поймешь?
— Это называется — иностранный язык, дубина, — с явным превосходством сказал Планше. — Вот взять хотя бы нас с господином д'Артаньяном — господин д'Артаньян знает испанский, а я — английский.
— А я знаю московитский, — объявил великан Эсташ. — Когда я служил у господина капитана де Маржерета и заехал с ним в Московию во время тамошней войны, за два года научился болтать по-московитски. Один ты у нас, Любен, дубина дубиной, Планше тебя правильно назвал…
— Куда уж правильней, — сказал Планше, ободренный поддержкой. — Вот подойдет к тебе, дубина, англичанин и скажет: «Уэлкам, сэр!» И что ты ему ответишь?
— Ага, — поддержал Эсташ. — А подойдет к тебе московит и скажет: «Zdrav budi, bojarin». Что ты подумаешь?
— Да ничего я не отвечу и ничего не подумаю, — решительно заявил Любен. — Возьму да и тресну по башке и твоего англичанина, и твоего московита — конечно, если это не дворяне. Позволю я простонародью так меня ругать!
— Да что ты, это не ругань! — сказал Планше. — Англичанин тебе говорит: «Добро пожаловать, сударь!»
Эсташ сказал:
— А московит говорит: «Позвольте, сударь, пожелать вам доброго здоровья!»
— А вы не врете?
— И не думаем!
— Так почему же они не говорят почеловечески? — удивился Эсташ.
— Они и говорят. Только по-английски.
— И по-московитски.
— Смеетесь вы надо мной, что ли? — возмутился Любен. — Чушь какая-то. Почему они не говорят по-человечески?
— Слушай, Любен, — вкрадчиво сказал Планше. — Кошка умеет говорить по-французски?
— Нет, не умеет.
— А корова?
— И корова не умеет.
— А кошка говорит по-коровьему или корова по-кошачьему?
— Да нет.
— Это уж так само собой полагается, что они говорят по-разному, верно ведь?
— Конечно, верно.
— И само собой так полагается, чтобы кошка и корова говорили не по-нашему?
— Ну еще бы, конечно!
— Так почему же и англичанину с московитом нельзя говорить по-другому, не так, как мы говорим? Вот ты мне что скажи, Любен!
— А кошка разве человек?! — торжествующе воскликнул Любен.
— Нет, — признал Планше.
— Так зачем же кошке говорить почеловечески? А корова разве человек? Или она кошка?
— Конечно, нет, она корова…
— Так зачем же ей говорить по-человечески или по-кошачьи? А англичанин — человек?
— Человек.
— А московит — человек?
— Человек.
— А англичанин — христианин?
— Христианин, хоть и еретик, — пожал плечами Планше.
— А московит — христианин?
— Христианин, хоть и молится не по-нашему, — сказал Эсташ.
— Ну вот видите! — воскликнул Любен с видом явного и несомненного превосходства. — Что вы мне морочите голову коровами и кошками? Я еще понимаю, когда турки говорят не по-нашему — так на то они и нехристи чертовы! Им так и положено говорить по-басурмански! Но отчего же ваши англичане с московитами, христиане, говорят не по-французски, как добрым христианам положено? Вот что вы мне объясните! Что молчите и в башке чешете? А нечем вам крыть, только и всего!
Чем закончился этот научный диспут, д'Артаньян уже не узнал — почувствовав, что голова его немного просветлела, он вернулся к столику, налил себе виски и сказал дипломатично:
— У меня к вам серьезное дело, дружище Уилл. Коли вы пишете стихи, учено выражаясь, сонеты, вы тот самый человек, который мне до зарезу нужен. Я говорил про даму, с которой хочу завтра прийти на представление. Так вот, дело в следующем…
…Пробуждение было ужасным.
Д'Артаньян обнаружил себя лежащим на постели не только в одежде, но и в сапогах. Разве что шпаги при нем не было — ее вообще вроде бы не имелось в комнате. Правда, приглядеться внимательнее ко всем уголкам он не смог: при попытках резко повернуть голову начинало прежестоко тошнить, а в затылок, лоб и виски словно вонзалось не менее дюжины острейших буравов.
Поразмыслив — если только можно было назвать мышлением тот незатейливый и отрывочный процесс, что кое-как, со скрипом и превеликим трудом происходил в больной голове, — д'Артаньян принял единственно верное решение: не шевелиться и оставаться в прежнем положении. Правда, буквально сразу же добавилась новая беда: его мучила нестерпимая жажда.
Скосив глаза, он убедился, что за окном уже утро. И позвал невероятно слабым, жалобным голосом:
— Планше!
Казалось, прошла целая вечность, прежде чем слуга вошел в комнату. Он тоже выглядел несколько предосудительно — одежда была помята и истрепана, а под правым глазом красовался здоровенный синяк, уже начавший темнеть.
— Планше, я умираю… — слабым голосом произнес д'Артаньян. — Меня, наверное, все же отравили…
— Не похоже, сударь, — возразил слуга и убежденным тоном продолжал: — Это все вот это самое ихнее уиски. По себе знаю. Я, изволите ли знать, сударь, подумал вчера так: коли уж господин мой отважно борется с неведомым напитком, то верный слуга должен соответствовать… А тут еще Эсташ начал хвастать, что в Московии он ковшами пил тамошнее уиски по названию уодка, которое ничуть не слабее, — и якобы на ногах оставался. Ну, и началось… Но я, прежде чем дать себе волю, надзирал за вами, как верному слуге и полагается! Потом только, когда вашу милость… увели спать, я свою меру и, надо полагать, превысил…