сегодняшний сильно напоминает старинного трикстера – ниспровергателя правил, ловкача, пройдоху. Лучшие трикстеры, мсье, – царь китайских обезьян Сунь-Укун и греческий Гермес.
Мсье татарин загадочно кивал, не мешая стебанутому немцу испражнять свои мысли. И лишь иногда, сыто икая, приговаривал:
– Видали мы ваших трикстеро́в. В гробешнике… ик… видали.
– И потом, мсье: с точки зрения вселенской гармонии, трикстер – это и разрушение, и созидание разом. Он придаёт окостенелому миру нежность и смак. Он есть – ожидаемо неожиданный. Трикстер – есть такой мужчина, который не хочет ни блага, ни зла, а хочет только их осмеяния! Он есть – ваш русский Никитос Хрущов.
– Манали… ик… мы твого Хруща.
Обидевшись на равнодушие собеседника, мсье Канатов развернулся в другую сторону, и мигом устремил движения своего ума и тела к девушке в глубоком капюшоне…
Варюха маялась сердцем: Терентия Фомича всё не было. Уже пронесли трёхметровую раскрытую табакерку с внутренней гравировкой: «Шут Терёха». Но никто из табакерки не выпрыгнул, не заорал командирским голосом: «За мной – шут-тяры!» Табакерка была пуста.
Зато увидала Варюха другое: вырос внезапно над шествием надувной, парящий в воздухе мост, крупно изрисованный голубенькими ночными горшками. Под мост этот медленно въехал на четырёхколёсном, с широкой платформой вместо туловища, деревянном осле, влекомый двумя «гуталинчиками» – так Варюха называла афро-американцев – развалившийся на вышитой украинской попоне, лысостриженный, а может, и природно лысый человечишко. Лицо – хитрожопое. Из-за пазухи торчит крупный, наполовину обгрызенный кукурузный початок. От початка – густой пар. Лишь только пар от початка рассеялся, на лысой голове волшебным образом образовалась горка пепла. И над этой горкой – чья-то курительная трубка, поддёргиваемая верёвочкой, свисавшей с надувного моста, стала сама себя выбивать о лысый череп. Стукнет раз – горка пепла на лысине вырастет. Стукнет два – пепел, как ветром сдует. И так без конца, без краю. Подивилась и обрадовалась Варюха такой чудесной механике. Но вот некоторым зевакам московским выбивание трубки о лысину не понравилось. Раздался свист, кто-то истошно взвыл.
– Оттепель! Он же оттепель нам из Штатов привёз!
– Хлябь он привёз, а не оттепель, остолопы!
– Ох, и р-р-ростепелюга, девочки вы мои хор-рошие, – из глубины народных толп, взрокотал грозно-старушечий бас, – ох, и ростепелюга при нём была!..
– Бахвал и трухач! А ещё чепушило. Вот он кто, ваш Кукуцапо́ль! – звонко отвечал голосок понежней, помоложе.
– Дура ты, и дурацкое имечко пришпандорила!
– И ничего не пришпандорила. Его так все и звали: Кукуцаполь! Что означает – кукуруза царица полей. А вместо министерства ж/д транспорта, он сразу два министерства создал: министерство «Туда» – и министерство «Сюда»! Даже столица из-за него была вынуждена на печное отопление перейти. На целый год! Помните?
– Не помню, – рокотнула старуха – с чего бы это Москве на печное отопление переходить?
– Так ведь слишком много дров Кукуцаполь ваш наломал!
Услыхав про Кукуцаполя мсье Канатов так расхохотался, что чуть импланты не выпали.
«А и правда, противный какой. Только не Кукуцаполь он, а Лысовер…», – произнесла в четверть звука Варюха. И как только она это произнесла, – «Лысовер» с кукурузным початком за пазухой исчез. Но горка пепла человеческого, (а что пепел человеческий, Варюхе ясно стало сразу) благодаря световым эффектам и всяким иным штучкам-дрючкам висеть осталась. «Сажа жирна. Пепел сух», – вспомнились Варюхе слова Терентия Фомича. – «А тутошний пепел не сухой. Он тощий какой-то. Видно, от недокормленных людей произошёл», – уже в который раз за день, всхлипнула Варюха…
Тут униформисты в нежно-фиолетовых пиджаках, поволокли на верёвке, как бычка на бойню, раздутого водянкой фигляра с лицом цвета папируса, в представительском дорогом костюме. Фигляр был мёртв. Но зачем-то притворялся живым. По виду – ни дать, ни взять Горбачёв. Однако, надпись на темечке косо начертанная, сообщала другое: «Азеф Иудыч». Мёртво-живой человек, раздутый водянкой сказанных когда-то лишних слов, часто и беспомощно озирался, иногда бухался на колени. Но сочувствия не вызывал: только издёвки, ругань, свист. Кто-то даже крикнул: «Вы только на него гляньте! Сам умер, а сам перед нами тут вышагивает. Тогда он даже не Иудыч, он – Имудоныч!..»
Внезапно сбоку, справа, резко оттеснив в сторону никому не нужного теперь Имудоныча, примкнули к шествию два шута, один из которых Варюху сразу же покорил. «Ушлёпок» и «Ерон» было вычерчено на таблицах, зацепленных верёвочками за белые, чисто вымытые шеи. Ушлёпок ехал на Ероне, подбадривая того коваными пятками и криками: «Покажи им, Ерон Питерский! Покажи своё шутовское седло, расстегни поскорей штаны!»
Варюха, стыдясь, отвернулась, но краем глаза заметила: никакие штаны Ерон Питерский расстёгивать даже не собирался. Больше того: сбросив Ушлёпка на асфальт, стал того дубасить. Что-то явно пошло не так, не по сценарию, написанному сметливым Терёхой…
Из приёмного покоя 23-й, имени доктора Давыдовского больницы, потасовку между Ероном и Ушлёпком, видеть Терёха, конечно, не мог. Но что-то похожее, смутно чуял. Ещё месяц назад послал он эсэмэски в Питер сразу пяти шутам. Согласились участвовать двое: Терёхин любимый шут Ерон – само имя грело душу своим первоначальным греческим значением: «священный», – и нелюбимый, но со вздохом вставленный в программу клоуняра Ушлёпок. Терёха всегда любил Питер стройный, Питер раздумчивый. Приезжая туда, шутовство, словно дырявый плащ, сбрасывал на пол, бузить прекращал, ходил по Невскому пружинисто, едва-едва касаясь земли, смеялся необидно. Не дождавшись Терёхи, Ерон и Ушлёпок самочинно врезались в толпу шутов и теперь пинались и кричали, что не вполне соответствовало их шутовским ролям. Вдруг Ерон пинаться перестал. Распрямившись во весь свой немалый рост: «Сантиметров 185 не меньше», – с восхищением подумала Варюха – Питерский братски погладил Ушлёпка по голове и не истраченным на ругань и проклятия голосом, в навесной микрофон запел:
Питер-свет, Питер-смех,
Ты, конечно, краше всех!
Питер-луч и Питер-соль
Для тебя готовят боль.
Здесь даже Ушлёпок сам себя приструнил, быстренько переменил на лице маску, стал благообразней, печальней. Вдруг решившись, он стремительно присел и похлопал себя по плечам: садись, мол. Ерону Питерскому дважды повторять не надо было. Он вскочил Ушлёпку на спину и, несильно колотя того пятками по бёдрам, песенку свою продолжил:
Но сквозь боль и через смех
Станешь, Питер, крепче всех!
А на будущей войне,
Будешь славен ты вдвойне!
Чем Ерон так понравился Варюхе, она и сама бы сказать не могла. Может, тем, что песенку спел волнительную и Ушлёпка по щеке поплескал незлобиво, ласково. Или, тем, что всем своим видом и прикладыванием руки к вилочковой железе (или к железе счастья, про которую Варюхе