Потому как – понимал, всё сильней зажигаясь от собственных дум Дергач, – тут и разбираться нечего! Будь ты граф Витте, будь Горчаков, будь Чичерин, Косыгин или даже Байбаков, – всех, всех на перекладину!..
Деликатно оправив Терёхину орлино-серпастую одежду, и ещё раз проверив крепость встроенных в «скорую» носилок, докторша, бережно раненного осуждая, сказала фельдшеру: «Как вырядился! Ты только глянь, Данилыч! А? И не холодно ему! Старик, а туда же, развлекухой занялся». «Все они здесь такие. Клоуны, шуты и ослы шестиухие». «Ага, ага, правда…»
Терёха хотел возразить: шуты и клоуны не одно и то же. Одно дело Осип Гвоздь, и совсем другое – паяцик Зеля. А что до осла шестиухого – так это райское, тихо-скорбное и тем-то как раз и располагающее к себе животное. Сил возражать, однако, не было. Да и поперёк собственных возражений почудилось совсем иное. Снова Терёха кожей ощутил потрескиванье маротты и попытался жезл ухватить. Но того рядом не было. Нашаривая жезл, смял он случайно длинный подол всё ещё суетившейся вокруг него докторицы и страшно пожалел о том, что в последние месяцы стал маротту безжалостно ненавидеть…
Шествие обалдуев
Тем временем «Шествие обалдуев», – как перенарекли его в средне-высоких кабинетах, досадуя на то, что нет повода запретить, – решили начать без Терёхи. Бог знает, откуда выискалось в Москве столько шутов и ёр! Всё сильней переполняясь гордостью от числа своего и значения, головная часть колонны, нетерпеливо топталась на месте, готовясь, по первому знаку Синей Бороды, двинуться вперёд.
Еня Пырч, брыластый, белобрысый долгоносик, теперь, вместо индюшачьего зоба повязавший на шею громадный розовый бант, только что настучал по мобилке знакомому подполковнику Росгвардии про творимые шутами безобразия, и с вожделением ждал разгона, пусть и разрешённого, но от хвоста до носа подозрительного шествия. Пырч стоял в середине колоны: вроде отдельно от остальных, но в то же время словно бы и вместе со всеми. Росгвардейского спецназа всё не было. Внутренне Пырч обрушился на спецназ, но внешне, как всегда, предался дешёвому клоунизму. Чтобы отвлечься от ожидания росгвардейского набега Еня, вертанувшись, как самозаводящаяся игрушка, вокруг собственной оси, выкрикнул:
– Слыхали про Путина? В Израиль лечиться двинул.
– А он тебе сообщал? Откуда знаешь, куда он подался?
– Сорока на хвосте принесла.
– Молчи петушатина!
– Я не петух, а крикну курой – сердчишко твоё и оборвётся. Оборвётся, покатится, кошак его схавает, вмиг через кишки пропустит и тем сердчишком разжёванным, у дверей твоей же хаты нашкодит.
– Это што за шкодинзон укропистый тут объявился?
– От шкодинзона слышу! Ты хто, в натуре? Я – Еня Пырч! А ты старый хрыч кипятком обдатый!
– Винимание! Пошло движение. Господа фарсёры, готовьте ваши сценочки!..
Прибывший в Москву лишь накануне великого шутовского дня француз с русскими корнями мсье Канотье, стоявший от Пырча не слишком близко, но и не так чтобы далеко, видел как суетится рядом с крикуном другой клоун на ходулях, как показывает всем, то прилепленную к штанам обезьянью малиновую задницу, то выставляет изо рта узкий жёлтый язык со змеиной головкой на кончике. Правда, слов шута, желавшего затмить Пырча, француз расслышать не мог. Оставив попытки разобрать слова, мсье Канотье, решил просто любоваться зрелищем. Восхищаясь, он слегка недоумевал: в стране, где столько весёлых людей, должна царить необыкновенная радость. Однако, оглядываясь на толпящихся зевак, мсье Канотье (а в детстве-юности – Марат Канатов) видел не столько радость, сколько затаённую горечь и какую-то не соответствующую празднику – наверняка чисто русскую – отрешённость.
Особенно смутила, но и притянула к себе мсье Канатова одна девушка: высокая, миловидная, в глубоком капюшоне, по ходу шествия, то вытиравшая слёзы, то неожиданно улыбавшаяся, потом снова впадавшая в печаль, а после громко смеющаяся, и под конец – прямо-таки хохочущая…
Варюха-горюха круглолицая, Варюха наивноглазая, приехала в Лужники глянуть на парад дуралеев неспроста. Вот только сама себе не могла объяснить, почему время от времени, радостно, но всё ж таки плачет. Может, потому что не было в шутовских рядах Терентия Фомича, который вчера вскользь сообщил ей про это шествие, и пообещал, что-то очень завлекательное. Может, потому что чуяла: таится в шутовстве какая-то страшная, дико регочущая, но вместе с тем и рыдающая сила, которую она никак не могла юным своим умом охватить и постигнуть…
Денёк мартовский начинал тускнеть. Но веселья от этого лишь прибавлялось.
Шли, кривляясь, манерные клоунессы, надували щёки площадные паяцы, крутили колёса малорослики-скоморохи. Проскакала, долбя асфальт железными копытами, актриса изображавшая кобылистую Тусю Стульчак. Запрыгал на одной ноге, обтянутой бледно-лиловым чулком, темнолицый и вислоносый Адам Педрилло, шутец Анны Иоанновны. В паузах между прыжками синьор Педрилло, наяривал на скрипочке, иногда как бы случайно прикасаясь кончиком смычка к своему мерцающему имени, выведенному горящим фосфором на лбу.
В толпе на Педриллу обратили внимание. Сбоку от Варюхи приземистый господин, одетый в полузимнее пальто и зелёные замшевые туфли, задрав подбородок, рассказывал даме, возвышавшейся над ним на целую голову:
– Мдас… Поговаривают, будто этот самый Педриль женат был на плюгавой дурнушке, с вылупленными глазами и обвислым трясущимся подбородком. Если глядеть издалека, – нестерпимо козья бородка у неё была. Может за это, может, за что другое, а только жену педрильскую так и прозвали козой. И быдто бы одного разу сам обер-камергер Бирон, решив поддеть шута, спросил: “Правда ль, Адам, что на козе ты женат?” – “Истинная правда, мой повелитель! И теперь коза моя брюхата, с часу на час родит», – ответил Бирону хитрый шут. Повременив, добавил: «Будьте милостивы, не откажете по русскому обычаю навестить мою жёнушку и подарить что-нибудь младенцу-козлёнку на зубок”. И Бирон быдто бы передал разговор Анне Иоанновне. Та решила поразвлечься. Приказала шуту, сразу после родов жены лечь в постель с настоящей козой и пригласила весь свой двор навестить “радостную пару”. Коза в постели лежала смирно, лишь иногда помэкивала, и ножкой, выставленной из-под одеяла, игриво подрыгивала. Чем придворных сразу и привела в восторг. «На зубок» младенцу отвалили щедро. М-дас… В один день огромный капитал Педриль нажил. Стал в каретах ездить, из посуды золотой кушать.
Вот как, сладкая моя Рахиль, раньше шуты зарабатывали! Не то, что эти оборванцы!»
Вслед за Педриллой шестовали братья Прозоровские с медведем на длинной цепи. Тех одели по-современному. Обряжать в старинные одежды денег видно не нашлось, поэтому просто навесили таблички с именами. Наперекор всеобщей шутовской радости, братья вели себя как-то злобновато: не стали, как при Иване Четвёртом, друг друга дубасить, зато сцепились с медведем – видно надоел им.
Но медведь не смирно-историческим, а современным оказался: вмиг