уже не плачу, как в тот первый раз, от невыносимой жалости к тому голому человеку, а только развожу руками. Мысленно, понятно, развожу.
* * *
Мне почему-то казалось, что в этой тетради записано все, что мы — Юра Топорков и Сема Медведев — успели в то мартовское утро сказать друг другу. Но оказалось, что не все я записал. Сейчас, в третьем часу ночи, мне вдруг вспомнился и такой разговор:
— Ты дружил со своими сестрами, Сема?
— Всяко бывало; иногда дружил, а иногда ссорился.
— А я бы не ссорился, — сказал Топорков. — Мне всегда, с самого детства, хотелось сестру иметь. И брата тоже, но сестру больше. Потому что, когда уходишь на войну, а дома остается сестра, на душе, наверно, спокойнее. За родителей спокойнее.
— Это так, — сказал я. — У меня, например, сестры надежные. Они мне мою маму сберегут, а не то… не то я им головы поотрываю.
— Сестрам?! Ну что ты! Я бы свою сестренку и пальцем не тронул. Я вообще девчонок редко обижал.
— А вообще-то дрался?
— Вообще-то я драться не люблю. Ну что хорошего — я тебя по зубам, ты мне по зубам, я тебе юшку пустил, ты мне… но… вот не знаю, поверишь ли — предчувствие у меня было — понимать еще я всего не понимал, мальчишкой был, но чувствовал: война скоро будет.
— Это не предчувствие, Юра, это все знали, что скоро будет война. Об этом говорили, об этом пели. Если завтра война… В воздухе пахнет грозой…
— Вот-вот — в воздухе пахло грозой, а я это чувствовал… и можешь смеяться, потому и в драки лез, что чувствовал. Все хотел свой характер проверить. Все хотел убедиться — смогу ли.
— Ну и как?
— Думаю, что смогу. В нашем училище старичок один работает чертежником. Сам он из бывших царских офицеров. Так он мне как-то сказал — вы, говорит, Топорков, военная косточка, вы, говорит, рождены для военной карьеры.
— Не люблю я этого слова.
— Слово что — старик его в хорошем смысле употребил. А так я это слово сам не люблю. И карьеристов терпеть не могу. И, поверишь, я даже думать не могу, что и на этой войне карьеристы могут делать себе карьеру.
— Представь себе, Топорков, — делают. И ничего удивительного. Ты только подумай, сколько людей участвует в войне. Разных людей. Чего же удивляешься, что не все одинаково к войне относятся. Для одного война — ордена, слава, высокие должности. Для другого возможность командовать, многими людьми командовать, возможность властвовать над ними. А к третьему присмотришься и вдруг увидишь, что ему нравится война, потому что ему нравится убивать.
— И такие есть?
— Уроды, конечно, а есть. Но для меня, а вернее, для большинства, а я к большинству принадлежу, война эта — война за Родину, за Советскую Родину. Священная это война для меня.
— И для меня. И для меня священная, — сказал Юра.
И как же я мог забыть и не записать эти слова?! В воскресенье обязательно от начала до конца просмотрю всю тетрадь и постараюсь вспомнить и записать все слова, все до единого слова, которые Юра сказал в то мартовское утро Семе Медведеву. И еще не записанные слова самого Медведева, сказанные им в то утро, тоже надо постараться припомнить и записать. Все до единого записать, потому что последнее время я не очень доверяю своей памяти. Она — хрупкая, капризная и не всегда бескорыстная придумщица, память, постоянно ускользающая и способная в любой момент навсегда покинуть меня. Покинуть навсегда? Ну да, если упущу — покинет. А это уже будет вечной разлукой и с тем мальчиком Семкой Медведевым, который бегал когда-то по бакинским улицам, и с тем, который шел по приазовской степи в то мартовское утро рядом с Юрой Топорковым, и с тем… Но тут я вспомнил один почти курьезный случай. Есть у меня знакомый — уже немолодой кассир одного нашего местного издательства. В общем это хороший человек, но странный и, я бы сказал… ну как это помягче сказать — наивный немного. Он верит всему, что напечатано типографским способом. Безоговорочно. И надо же — однажды этому человеку попалась книжица, в которой было напечатано, — что все клетки человека, кроме нервных, полностью заменяются каждые семь — девять лет. Он воспринял это буквально, мой кассир, и решил, что сегодняшний он не имеет ничего общего с тем, каким он был девять лет назад, и тем более с тем, каким он был восемнадцать лет назад, и т. д., а следовательно… Короче говоря, он слегка, — по-моему, конечно, а я не специалист — чокнулся «на научной почве».
Ну а я, конечно, всеми способами пытался его спасти, пытался его уверить, что его опасные, для его собственной жизни опасные, рассуждения к науке отношения не имеют. Но все эти мои попытки ни к чему не привели, ни в чем я моего кассира не убедил. И вот я думаю: если сейчас мне с самой что ни есть научной точностью, неопровержимо, ну совершенно неопровержимо, докажут, что я не имею ничего общего, ну скажем, с девятнадцатилетним Семеном Медведевым, которым я еще вчера был очень и очень недоволен (помните мои желания кое-что исправить, а кое-что и вовсе перечеркнуть), то я все равно в это не поверю, несмотря на самые веские доказательства не поверю, потому что без ужаса не могу представить себе, что он исчезнет, тот паренек, Сема Медведев, что его отторгнут от меня, и я останусь один на свете, будто и не живший прежде, будто даже не зачатый в любви, и не рожденный в крови и муках матерью, а сработанный в некой мастерской для роботов. Да, вот именно — сработанный, и сработанный сразу, вот таким, какой я сейчас, как говорится «сразу с бородой и усами», с добродетелями и пороками, даже с готовыми болезнями (халтурщики и в таких мастерских будут), то есть с изъянами сердца, почек, печени.
Ну нет, я готов принять любое наказание — за грехи и за безгрешье, — но только не такое. Не хочу, не хочу быть человеком без прошлого! Как и чем я буду жить, если Семку от меня отнимут? Чем будут питаться мои любовь и ненависть? Чем?
Ну да, ладно, не бойся, Сема Медведев, нас теперь никто не разлучит. Никогда мы с тобой не расстанемся, Сема, до самой смерти.
* * *
— Чуешь, это уже весна, — сказал мне Угаров. За окном автобуса огромный, пока еще нетронутый строителями