ровные дорожки сквозь зелень и листву, переделать все: «Замечательные, украшенные статуями беседки! Замечательные, превосходно проложенные буковые аллеи, то прямые, как стрела, то красиво изогнутые! Замечательные лужайки, покрытые мягким английским газоном, лужайки круглые, полукруглые, квадратные, овальные!» И в результате, по словам Руссо, «унылое получится место» — с обилием фигурно подстриженных тисов, уставленное бронзовыми вазами, очень далекое от похожего на уголок не знавшей человека природы, от того «Элизиума», который с таким усердием создавала Юлия.
К концу XVIII века теория возвышенного завладела умами, затмив пристрастие к ясности и четкости, характерное для Просвещения. Великолепие того siecle des lumieres — буквально «века просвещения» — самым решительным и бесповоротным образом поблекло на улицах революционного Парижа. После 1789 года здравомыслие и порядок были мертвы; романтики приняли возвышенное как знамя, презрительно отвергнув рационализм и самоуверенность Просвещения, сочтя их самодовольными и духовно отжившими свое. Прежде всего в романтическом воображении особый упор делался на чувствах и настроениях, именно этими подлинными путями призваны следовать писатели, художники и музыканты в поисках духовной истины. В своем «Словаре» 1755 года доктор Джонсон указывал для слова «романтический» значение «пейзаж с дикой природой»; это оказалось предвидением, потому что, хотя приведенное им слово действительно происходило от средневекового «Romances» (то есть «эпические повествования»), многие поэты, писатели и художники эпохи романтизма (примерно 1780-1840 гг.) прославились благодаря тому, что воспевали красоту горных пейзажей.
Среди художников, чей взор пленили своей красотой Альпы, оказался Джон Роберт Казенс (1752-1799): на его картине «Между Мартиньи и Шамони» (1778) изображен скалистый перевал с крохотными человеческими фигурками, незначительность которых только подчеркнута высокими уступами и снежными кручами. Пейзаж одновременно и величественен, и ужасен, во многом соответствуя традициям «возвышенного». И то, что у Казенса находило отражение на холсте, писатели во все большей степени выражали словами. «Мне нравятся бурные потоки, скалы, сосны, темные леса, горы, крутые дороги, по которым нужно то подниматься, то спускаться, страшные пропасти по сторонам. Я вкусил это удовольствие и наслаждался им во всем его очаровании... я мог смотреть в бездну и испытывать головокружение сколько мне угодно, — в моем пристрастии к кручам забавно то, что у меня от них кружится голова, и мне очень нравится это головокружение, лишь бы я был в безопасности», — писал в «Исповеди» Руссо, вспоминая свою любовь к прогулкам по отдаленным уголкам Альп. И Юлия, главная героиня «Новой Элоизы», объясняя любовь к созданному ею уголку дикой неприрученной природы, говорит, что «лишь на вершинах гор, в глубине лесов, на пустынных островах она (природа. — Ред.) пленяет самыми своими трогательными красотами». Совершенно очевидно, что у доктрины возвышенного не было более верного поборника, чем Руссо, и, как видим, течению романтизма не пришлось искать более подходящего духовного родителя.
В романтической традиции имеется еще один элемент, который отчетливо сформулирован в «Новой Элоизе» и других сочинениях. В романе не только рассказывается о напряженных эмоциональных переживаниях и непосредственных чувствах; сама сельская местность, в которой происходит его действие, также придала ему новое и в корне иное звучание. Эпоха Просвещения, с присущей ей приверженностью логике, разуму и рационализму, воспевала городскую культуру великих античных городов — Афин и Рима. Но романтизм обращался к сельскому пейзажу как к тому месту, где человек сможет постичь себя и проявить свои дарования: как обнаружил герой «Новой Элоизы» Сен-Пре во время прогулок по горам, первозданный пейзаж обладает способностью исцелять эмоциональные раны и открывать правду о чувствах.
Почти через сорок лет после публикации «Новой Элоизы» в другом произведении романтической литературы также прославлялась порожденная горами свобода. Разумеется, речь о пьесе Шиллера «Вильгельм Телль», герой которой, охотник, ведет простую жизнь идеального крестьянина из поэмы Галлера — в гармонии со своим луком, женой, сыном и своей страной. В одной из сцен в начале пьесы сын Телля, Вальтер, играет маленьким самострелом, жена Тел-ля занимается домашней работой, а его отец плотничает. «Метки горца стрелы, верен лук тугой, вот идет он смело по тропе крутой, — счастливо напевает юный Вальтер, сидя на солнышке. — В синие просторы дерзко он пришел, где орлы да горы, где он сам — орел!» И в остальной пьесе немало строк, в которых преклонение перед великолепием и величием гор выражено похожим образом: «Пора нам в долины... Увидимся снова, когда все очнется от сна ледяного и голос кукушки в лесу зазвучит, цветы запестреют, родник зажурчит», — поет пастух на горе, а далее появляется охотник на оленей, который на высокой круче и на скользкой тропе не робеет и «дерзко шагает средь снега, средь льдов, где весен не знают, не знают цветов». Подобно воспетым Галлером крестьянам населяющие пьесу Шиллера охотники, всадники и несговорчивые крестьяне, как кажется, живут в полной гармонии с окружающими горами, которые наделяют их самобытностью и придают их характерам силу и целеустремленность. Подобное сочинение просто не могло появиться до того, как занялась заря романтизма.
Подхваченные волной новой литературной моды, будь то произведения Руссо или Шиллера, европейские туристы захотели увидеть горы, а не античные города Средиземноморья, не развалины классической эпохи. И одним из таких туристов был Байрон, называвший Швейцарию «самым романтичным уголком мира» и заявивший в «Паломничестве Чайльд-Гарольда»: «Я часть Природы, я — ее созданье, / Мне ненавистны улиц шум и гам, / Но моря гул, но льдистых гор блистанье!»[10] Сочинения Байрона наряду с творчеством Вордсворта, Шелли и других поэтов-романтиков определили наше нынешнее отношение к горам и оформили решительный переход от «ужасного» к «прекрасному».
Английские романтики в Альпах: Вордсворт, Байрон и Шелли
Поскольку романтизм придавал особое значение размышлениям в уединении, неудивительно, что поэты и писатели были влюблены в возвышенности; в конце концов, где лучше всего предаваться в одиночестве раздумьям о возвышенном, как не на горной вершине? Духовное просветление и прекрасный вид стали общепринятой частью романтического стандарта. Чарльз Дарвин написал в 1836 году: «Должно быть, всем знакомо чувство торжества и гордости, которые сообщает разуму великолепный вид, открывающийся с возвышенности». Аналогичным образом Ральф Уолдо Эмерсон в 1860 году отметил в сборнике эссе «Путь жизни»: «Зрелище прекрасного пейзажа, сами горы успокаивают, умеряют наше раздражение и укрепляют дружбу». С еще большим жаром отзывался об упоении высотой французский ученый и горовосходитель Орас Бенедикт де Соссюр, один из первых покорителей Монблана. По-видимому, его переживания в горах были почти трансцендентальным опытом. «Какой язык способен воспроизвести ощущения... которыми эти величественные сцены [гор] наполняют душу философа, стоящего на вершине пика?!» — восклицал он, далее прибавляя, что возможно «властвовать