Значит, хватятся меня только утром, на стоянке. Странно, почему нет конвоя… А вдруг на следующей станции меня ожидает конвой?! Бежать надо утром, до стоянки! Сейчас ночь, скоро рассветёт. Они хватятся меня…
внезапно перед самым рассветом я проснулся. Наш состав стоял посреди леса. И застрял он тут, похоже, надолго. Советские железные дороги наша авиация бомбила на совесть, поэтому неважные птицы вроде меня отстаивались на вспомогательных путях, пропуская самые важные грузы – на фронт.
Сердце моё затрепетало, как пойманная птица. Бежать! Бежать!!!
Дрожащими руками я снял доски. И вагон, мой союзник, будто почувствовал, что пора. Он тихонько тронулся. Я протиснулся в ту узкую щель – благо я сильно похудел, – и холодный ужас окатил меня, словно из ведра. Прямо перед лицом моим мелькала щебёнка. Но передумать я уже не мог. Слишком поздно. Я повернулся спиной к мелькавшей щебёнке, чтобы не видеть её. Голова кружилась. Повиснув, я разжал пальцы, попытавшись погасить прыжок. Погасил… почти… не очень-то… Но кричать нельзя. Вдруг услышат.
Поезд долго, мучительно долго грохотал надо мной своими чугунными потрохами. Наконец его шум стих, и я увидел небо. Я лежал смирно, боясь подняться с путей. Начал накрапывать дождик. А я всё лежал, придавленный к земле животным страхом… Тело затекло. Я осторожно пошевелил пальцами рук, потом – ног. Шевелятся. Цел. Уже хорошо. Осторожно высунувшись из-за рельсы, я огляделся. С облегчением выдохнул – никого. Только лес. Густой, хороший лес. Я должен идти туда, на запад. Строго на запад…
Я шёл домой шесть дней.
Встречные деревни я посещал ночами, притом исключительно в части их огородов. Благо, был август. Однажды, высунув нос из леса, я увидел трёх косарей в поле, – они махали литовками. Приглядевшись, я понял, что трое – женщины. Я подхватил лежащий в тени узелок, где, как я догадался, они держали провизию, и сделал ноги. В узелке оказалось просто царское угощение – варёные яйца, солёные огурцы, несколько больших ломтей хлеба и даже кусочек сала. Попировав, я двинулся дальше, преисполненный благодарности к неведомым жницам.
В целях конспирации я шёл ночами, а днём отсыпался в укромных местах. К тому же ночи стали прохладными. Август. А когда идёшь, не холодно. Хотя после Сталинграда меня, кажется, ничем не проймёшь.
Лес между тем всё редел и редел. Скоро холмы совсем облысели, и на смену лесным массивам пришли пшеничные и ржаные поля. Дорога домой всегда коротка, – то и дело утешал я сам себя. Офицер вермахта, а прячется, как заяц, – с горечью подумал я. Ладно, главное, добраться до дому. Живым… Иначе нельзя.
Приятно припекало солнце. Я рухнул посреди пшеничного поля после изнуряющего ночного похода. Лёжа на спине, я гадал, сумею ли подняться и убежать в случае опасности. Всё же я порядочно ослаб и вдобавок ушибся, падая с поезда. Правое плечо ныло. На перелом не похоже…
Отец был прав, с дорогами тут действительно туговато. А Дитрих и слышать ничего не желал. Вот и попался. Мы оба попались. Мы все попались… Надо знать потенциальную добычу. Иначе какой же ты охотник?! Дичь – на вершинах вязов, вон там… Как прекрасна небесная синева, как она светится сквозь зелень колосьев! Когда же смотр юнкеров? Надеюсь, моё присутствие не обязательно? У меня есть дела поважнее – Отто. Отто – это мотоцикл… Я шёл на Запад, точно знаю – ведь Солнце не умеет лгать!
Такие мысли топтались моём воспалённом мозгу, натыкаясь друг на друга, как заблудившиеся овцы. Реальным оказалось только одно – колосья на фоне ослепительной небесной синевы. Советской синевы. Их небо, оказывается, ничем не лучше нашего, немецкого. И трава везде одинаково зелена. И слёзы у всех одинаковые – горькие и солёные. Т-с-с. Стрекочет бомбардировщик. Авианалёт. Всё громче, громче… Значит, низко идёт, на бреющем полёте. Сейчас он меня заметит и – всё. Мне конец. А, плевать. Пусть. Интересно только, что сталось с моими родителями, с Мартой и Магдой. Судьба Дитриха мне известна. Его мечта сбылась у меня, я стал офицером великого вермахта, подумал я и язвительно усмехнулся. Из воспалённых губ брызнула кровь.
Я уютно устроился на лесной полянке, на душистой, мягкой травке. Сквозь зелень крон светится небесная синева. Такая красота, аж дух захватывает! Меня зовут Ганс Гравер, мне двадцать три, и я абсолютно счастлив…
Пулемёт сначала стрекотал беспрерывно; потом за пулемётом появились полные ужаса глаза Дитриха, а мама с улыбкой протягивала мне дымящуюся миску гречневой каши с мясом. На ней был ослепительно-белый крошечный передничек и на русский манер повязанный чёрный платок.
…Стрёкот пулемёта на деле оказался шумом комбайна. Уборочная шла полным ходом. Намётанный глаз комбайнёра заметил досадную помеху в волнах пшеницы. Вовремя, прямо скажем. Выругавшись, – опять коряга! – он спрыгнул с комбайна и склонился над распростёртым телом.
– Вот так хлебушек! – заломил он на затылок засаленную кепку. Точно такую, какая была на мне. В раздумьях комбайнёр поскрёб в затылке. Решительно закинул мёртвое тело на борт комбайна и поспешно укатил. В штатском. Беглый заключённый, что ли? Кто ж его знает…
Не бросать же его в пшенице, в самом деле. Не оберёшься потом…
XII
…В сельской больнице было жарко, – солнце нещадно палило в единственное, чисто вымытое окно палаты. Лёгкий ветерок мерно колыхал белые марлевые занавески. На подоконнике буйствовала роскошная герань в старых глиняных горшках, красная и розовая.
Похоже, тут заправляет женщина.
Я огляделся. М-да… Не знаю, где я, но до клиники папаши Бойля им явно далековато… Возле моей койки стоял грубо сколоченный деревянный табурет, кое-где на нём были остатки голубой краски. Мой ночной столик, ухмыльнулся я. Туалетный.
Пять простецких железных коек, кроме моей, шестой, были накрыты ветхими, но чистыми одеялами. Они пустовали. У окна стоял самодельный деревянный стол, на нём сгрудилась какая-то посуда. Возле стола было шесть табуреток, тоже явно самодельных. Тоже не умело сколочены. Обстановка бедная, но чисто и аккуратно. С заботой, что ли.
Дверь тоненько, деликатно скрипнула, и на порог моей палаты ступили две женщины в белых халатах – одна пожилая, полная, в роговых очках. Большие чёрные глаза строго посмотрели на меня поверх очков. Под мышкой у неё была зажата какая-то толстая тетрадь. Амбарная книга. Хочет оприходовать добычу. Она решительно, тяжёлым шагом прошла и утвердилась на табурете в изголовье моей койки.
Вторая – молодая, тоненькая, очевидно медсестра, грациозно шла следом. Из-под её белой шапочки на лоб выбивались непокорные каштановые кудри; ясные серые глаза лучились любопытством.