Истинное чувство всегда безмолвно, потому что слова его убивают. Настоящее чувство живёт в поступках, а не в словах. Поэтому настоящее горе всегда безмолвно. Его легче переносить в одиночестве. Хотя одиночество – тоже странная штука. Добровольное оно благо, а вынужденное – мучение.
Иллюзии терять больнее, чем людей. Душа засохла и стала безжизненной, как пустыня. Для самоубийцы я оказался слишком трусливым.
XIV
Бесконечно тянулась длинная, как товарняк, зима. Февраль уже притащился к своему концу, когда нас отправили на строительство жилых домов.
Во время перекура всезнающий Эрвин поведал, что в наш барак сегодня прибудут новенькие. Из-под Могилёва. Все мы, строители, а в прошлом – разрушители, отлично поняли, что это значит и как, стало быть, обстоят дела на фронте. Тот перекур оказался короче, чем обычно. Помрачнев, мы побросали окурки в снег и молча запрыгали в котлован.
Перед самым отбоем кто-то бесцеремонно схватил меня за плечи сзади. Я резко обернулся, и у меня перехватило дыхание. Передо мной стоял, довольный произведённым эффектом, Аксель Дерингер!
Я буквально задохнулся от восторга. Длинный возмужал, окреп, волосы его выцвели, кожа огрубела, да и выражение лица изменилось. Всё увиденное на войне навеки застывает в человеческом взгляде. Распахнутые глаза новобранца после первого свидания с войной смотрят, как в прицел – цепко, и с прищуром.
И всё же это был тот самый, прежний Аксель!
Я радостно расхохотался – кажется, впервые с начала войны! Неужели корабль моей судьбы взял курс на счастье?! Мы крепко обнялись, – до хруста в костях. Я так обрадовался, как будто Дитрих воскрес! Шутка ли – на самом краю света встретить своего земляка! Это было настоящим чудом! Свирепая стихия войны сжалилась над нами и вышвырнула нас на тихий, мирный островок.
Вся ночь прошла в разговорах. Аксель восторженно тараторил о Марте и сыне. А я был буквально болен от стыда. Хорошо, что в барачной темноте он не видел, как горят мои уши.
Оказывается, пока Аксель боролся с красным медведем на Ленинградском фронте, Марта родила ему сына Мартина. В свою честь назвала, плутовка, усмехнулся я. Акселю не терпелось увидеть сына. Он всю войну прошёл в мотоциклетном батальоне, дослужился до обер-лейтенанта. В Сталинград Аксель не попал, – тут ему крупно повезло. Его часть стояла под Ленинградом, пока они не начали отступать. Под Могилёвом он попал в плен. Аксель рассказывал, что с самолётов в их окопы сбрасывали немецкие листовки, которые призывали сопротивляться до последнего, и не сдаваться в плен любой ценой. Дескать, пленные попадают в рабство в Сибирь навсегда. В вечную мерзлоту.
– Тут и вправду так страшно? – помолчав, тихо спросил Аксель. Но это было лишней предосторожностью. Барак, как орган, грохотал разноголосыми храпами, так что мы могли бы распевать песни, не рискуя никого не разбудить.
– По сравнению со Сталинградом здесь Баден–Баден, – усмехнулся я. – Наслаждайся!
– А у тебя дома… как? – с лёгкой запинкой спросил Длинный.
Последнее письмо из дома я получил в декабре сорок второго, во время битвы за Сталинград. Писала Магда – у них всё хорошо, ждут меня с нетерпением. Мой отец по-прежнему работает на заводе, его повысили – много народу ушло на фронт, так что он теперь чуть не директор завода! Отец всегда приписывал мне пару строк. А я тогда решился и написал ей, что вернусь обязательно – к ней. И мы сразу поженимся. Чтобы больше никогда не расставаться. Кое-что ещё написал, но… не скажу. Это – ей. Только ей.
С тех пор ни одного письма из дома я не получил, хотя по прибытии в Елабугу сам написал их целый мешок.
Фронтовые сводки давно не радовали. Их зачитывал вслух берлинец Эрвин Зипп, когда ему удавалось раздобыть советскую газету. Он уже бегло читал по-русски. Полиглот. А я старался не слушать вести с фронта, и без того погано было на душе. И давно я перестал верить газетам, – хоть своим, хоть чужим. Люди слушают того, кто говорит громче.
А позавчера Зипп зачитал краткое, леденящее мне душу сообщение. В феврале союзники Союза бомбили Дрезден. Город практически уничтожен. Двадцать пять тысяч погибших. О бомбардировке нашего Дрездена я не стал Акселю сообщать. Просто не – не осмелился. А может, он уже и сам знал? Я выдохнул:
– Писем нет… второй год…
Аксель умолк и повесил голову.
Однако светало. Надо хоть немного поспать. Работа у нас не сидячая. И мы разбрелись по своим нарам.
XV
По соседству со мной громко, как волынка, храпел Эрих Ропельт, здоровенный рыжий детина с маленькими поросячьими глазками. Ефрейтор из Гамбурга. Он сколотил себе банду, их было трое. Они отбирали у слабаков табак, прочие редкости, и заставляли их выполнять разные мелкие поручения.
Вообще-то меня они побаивались и не трогали.
После уходя Акселя я мгновенно уснул. Не знаю, сколько я проспал, когда кто-то столкнул меня с нар на пол. И даже как будто ногой! Я мгновенно вскочил на ноги. На меня с насмешкой смотрели маленькие карие глазки, скупо отделанные белёсыми ресницами. Точно свинячьи глазки, – успел подумать я, прежде чем Ропельт сильно толкнул меня в грудь, так, что я едва удержался на ногах. За спиной Ропельта мгновенно выросли две тени – его дружки. А Ропельт стоял надо мной, как колосс, прочно упёршись руками в бока, и сверлил меня поросячьими глазками.
– Ты, – Ропельт неприязненно выплёвывал слова, – ты! Чего разлёгся? Пойди, почисти мне сапоги!
Я внимательно оглядел его подельников. Здоровяк, бородач, чёрный, как смоль, с белым лицом и бегающими глазками. Этот крепкий. А того, третьего, я положу легко. Я напустил на себя равнодушный вид.
– Давай-ка сам. Лимит добрых дел на сегодня у меня исчерпан. Теперь только злые могу делать, – холодно ответил я.
С соседних нар раздался смех. Глазки Ропельта почернели от гнева. Тут над ним ещё никто не смеялся! Он размахнулся, но я этого ждал. Я на «отлично» овладел навыками рукопашного боя в Елабуге. Там тренировался какой-то бородатый русский. Я за ним подглядывал и пытался повторять, потому что заметил, что их техника боя существенно отличается от нашей. Тот русский подозвал меня и предложил сразиться. К его изумлению, я чуть не победил. Потом я показал ему свои коронные приёмы. Тот русский бородач, как выяснилось, служил в лагерном госпитале.
А этот Ропельт по сравнению с ним соломенный тюфяк. Я не преминул ему это доказать. Короткий молниеносный удар – и, как мешок картошки, Ропельт рухнул на дощатый пол.