Обратим внимание на еще один момент, ярко проявившийся в докладе 1839 г., но и затем присутствующий, хоть и в ослабленном виде, в рассуждениях Погодина 1840 – 1850-х гг., – отсутствие опасений перед сепаратистскими последствиями в отношении развития «местных наречий» (в частности «малороссийского»). Российская империя должна была, по его мысли, стать проводником национальной политики, и это предполагало, что национальные движения из прямых или потенциальных противников (в рамках существующего порядка и соответствующей ему консервативной политики) превращались в союзников. Славяне, согласно Погодину, не могут обрести реальной поддержки нигде, кроме России, а ее внутренние славянские движения тем самым не представляют опасности, увлекаемые общим пророссийским движением. Во всех этих предположениях содержалась одна важная предпосылка, а именно неспособность Австрийской империи решиться на положительное взаимодействие со славянскими национальными движениями: «Сама Австрия может сохраниться, если переменит свой образ действия, и решится сделаться государством Славянским <…>. Казалось, что было бы всего удобнее, спокойнее, справедливее для обеих сторон, особенно для Австрии, но на такую перемену Славяне никак не надеются, ибо между Австрийским слухом и Славянским звуком есть какая-то безвоздушная пропасть, через которую Правительство не может слышать и понять самого простого, ясного и громкого слова»[336]. Нельзя сказать, чтобы Погодин начисто отрицал подобную возможность, но, помимо малой ее реалистичности, он имел в виду еще один аргумент – а именно потенциальную возможность для Российской империи всегда перебить допустимые для Австрии в рамках сохранения ее целостности уступки большими со своей стороны. Когда ситуация начнет качественно меняться в 1860-е гг. (сначала в рамках политики немецко-славянской федерации, а затем политики дуализма), Погодин отреагирует на происшедшие перемены тем, что существенно снизит пафос и предполагаемые перспективы российской политики в отношении славян – зажатый в тиски между ростом украинофильства и одновременно политикой покровительства славянским национализмам.
Наиболее резко программа Погодина выразится в ситуации Крымской войны, когда он (в августе 1854 г.) будет писать: «Австрия есть государство, составленное из разных народов <…>. Управлять всеми этими народами она могла только посредством раздоров, естественных и искусственных. Divide et impera, – вот что было ее правилом, в котором заключалось ее спасение. Иначе она существовать не могла. Венгерские полки должны были ограждать ей принадлежность Богемии, Чехи посылались в Ломбардию, Итальянцы отвечали за Русинов, за Поляков, за Волохов, а Волохи за Немцев.
Можно судить, сколько злобы должно было питаться во всех сердцах ее подданных, сколько ненависти к ней накопилось!
Но все-таки она могла существовать, пока национальности не созрели до сознания. Сознание это принадлежит нашему времени, а именно к последнему двадцатипятилетию»[337] (курсив мой. – А.Т.). Он предлагает «стараться о перенесении войны на другую сцену. Заварить общую кашу. Европа хотела войны – так вот тебе она: tul’asvouli!»[338], настаивая на необходимости отказаться от консервативной политики и выставить в качестве «знамени» принцип национальности: «Консерваторы идут на Россию, главную свою подпору. Ясно, что не консерватизм и революция в войне, а Россия и Европа, Восток и Запад. Так выбросим из головы эти пустые слова, кои сбивают с толку и в настоящих обстоятельствах не имеют смысла»[339].
Перемена ситуации и задач отчетливо видна при сравнении с позицией, например, Ивана Аксакова в 1860 – 1870-х гг.: если для Погодина «славянский вопрос» относится исключительно к сфере внешней политики, это инструмент, потенциально очень мощный для российской политики, но не предполагающий внутреннего измерения, то для Аксакова «славянский вопрос» неразрывно соединен уже с политикой внутренней. В первую очередь обращает внимание то обстоятельство, что если Погодин практически игнорирует конфессиональное измерение («славянская» общность – это общность потенциально политическая, а не религиозная, при этом само «политическое» выстраивается из «культурного» как нейтрального по отношению к религии, решающим выступает, вполне по Фихте, общность языка как носителя «народного духа»), то для Аксакова «славянство» определяется через сопряжение с «православием» и потому из «славянской общности» исключаются поляки как «предатели славянства», тогда как для чехов их будущность мыслится через принятие православия, не до конца осознанным движением к чему понимается им (вслед за А.Ф. Гильфердингом) гуситство[340]. Подобное видение сопряжено с тем, что в рамках этого, более позднего понимания «славянского вопроса» он оказывается производным от вопроса национального – «славянство» здесь выступает уже как некая макрообщность, причем отношение к ней и ее будущность зависят от других славянских народностей и в первую очередь от понимания задач русской народности. Тем самым наблюдается своеобразное «повторение» позиции в отношении «славянства» со стороны, например, деятелей «чешского возрождения» 1840-х гг. Кажущееся на первый план расхождение – когда Погодин выдвигает тезисы, исходящие из модерного понимания нации, а Аксаков три десятилетия спустя, напротив, опирается на конфессиональное, – является, напротив, симптомом формирования русского национализма, поскольку для Погодина отсутствует (и отсутствует объективно в 1840-х гг.) проблема русского национализма и сопряжения с иными национальными движениями в империи, кроме польского. Для 1870-х ситуация принципиально иная – национализм теперь воспринимается уже не только как поле возможностей для Российской империи, но и как источник потенциальных угроз (которые будут актуализироваться по мере продвижения к XX в.), а «славянский вопрос» – понимается как важнейший ресурс русского национального движения, позволяя последнему, через движение в защиту балканских славян, осознать собственную национальную общность, т. е., повторим, внешняя политика здесь обращается в инструмент политики внутренней.
Игорь Нарский[341]
Социальный национализм? Язык символов и ритуалов в отделах Союза русского народа на Урале в 1905–1914 гг.[342]
Этот текст родился из интереса к двум проблемам, каждая из которых достойна отдельного рассмотрения. Первая из них – наличие в регионах поздней Российской империи, лежащих за пределами черты еврейской оседлости, заметного и агрессивного антисемитизма, разрядившегося в октябре 1905 г. массовыми погромами. Вторая – серьезное и трепетное отношение к императорской атрибутике и церковной символике со стороны ультраконсервативных русских патриотов, объединившихся в ходе Первой российской революции в праворадикальные объединения. Мне показалось интересным объединить обе проблемы, задавшись следующими вопросами. Что же означал антисемитизм в регионе без евреев? Как функционировал язык символов и ритуалов «черносотенцев»? Являлись ли этнические маркеры инструментом для конструирования «своего» и «чужого», или за этническими категориями скрывались иные социальные иерархии и конфликты? Чтобы ответить на эти вопросы, представляется целесообразным сделать следующие шаги. Во-первых, проиллюстрировать обе проблемы на примере погромов 1905 г. и деятельности правых монархистов на Урале – в одном из регионов без евреев. Затем, во-вторых, попытаться интерпретировать «черносотенную» символизацию и ритуализацию в рамках социологии коммуникации. Третьим шагом предполагается выяснить, как знаки и ритуализированная коммуникация позволяли прокладывать границы родного и враждебного, используя этнонимы метонимическим способом, как символы политических и социальных процессов и проблем.
Эпизод из истории антисемитизма без евреев
Вслед за декларацией свобод императорским манифестом 17 октября 1905 г. в России произошли массовые беспорядки, определенные современниками (а затем и историками) как еврейские погромы, которые сыграли форматирующую роль в возникновении самого массового политического движения в поздней Российской империи. Его приверженцев социалисты окрестили «черносотенцами», умеренные консерваторы – «революционерами справа», а сами они называли себя «истинно русскими людьми», которые объединились в ряд организаций, наиболее известной из которых стал Союз русского народа (далее СРН). Материальный ущерб от 358 погромов оценивался в 26 млн рублей, было убито и ранено более 5 тыс. человек, почти 2 тыс. погромщиков были привлечены к суду[343].
«Погромы» прошли и на Урале – в регионе, где один иудей приходился на полторы тысячи жителей, т. е., можно сказать, в регионе без евреев. Евреев почти не было, а вот жертвы погромов были, хоть и немногочисленные. В Вятке, например, было убито шесть человек, среди них – один иудей, в Екатеринбурге из 24 пострадавших было четыре еврея. Еще меньшего размаха погромные беспорядки достигли в многонациональных губернских центрах Южного Урала с высоким удельным весом мусульман – в Уфе и Оренбурге.