же его какой-то умник. Нарочно подбросил кошелек с соломой в канаву для такого вот живоглота. Смоляр получил по заслугам.
— Я для виду наклоняюсь к нему, — заканчивает мама веселый рассказ, — и спрашиваю: «Ну что, ваш?»
Торговец вертится в своей тяжелой шубе, точно она тесна ему. Баранью шапку опускает ниже на глаза и, видать, не прочь бы ее и на все лицо натянуть. Ему не по себе, он красный как рак. А фонарь, как нарочно, светит прямо на него. Но он быстро приходит в себя — как-никак всю жизнь ловчил да кривлялся. Тетка Порубячиха тоже спрашивает, только чуть поехиднее:
«Так как — ваш или не ваш?»
«Хе-хе-хе!» — смеется он и смехом как бы оттягивает время, живот у него трясется, усы намокают.
«Надо бы и нас наградить за находку», — пристает к нему Порубячиха.
«Хе-хе-хе!» — смеется он и все тянет время, сразу не приходит в голову, как бы ему выкрутиться.
Чуть погодя он швыряет через плечо кошелек и, даже не оглядываясь на женщин, кричит им:
«Вот вам ваша награда! Тут хоть только солома, а раз нашел я такой, что был набит лошадиным навозом. Думал я, что в этом будет что и похуже, вот и не подпустил вас к нему. Руки могли бы замарать, а потом и сани. Разве въедешь на таких в город?»
Женщины, подтолкнув друг друга локтями, хитро переглянулись. Смоляр зубы заговаривает, да кто поверит ему. Трижды в этот день жадному купчине не повезло…
Для нас это было целое событие. Мы готовы были до утра слушать такие истории и хоть каждый день выпроваживать маму на ярмарку, только бы с ней случалось подобное.
Тетка Порубячиха смеялась и никак не могла успокоиться. С трудом поднялась из-за стола и протянула руку к кушетке, где лежала купеческая кожаная сумка, оставшаяся у нее после мужа. Потом, дойдя до середины горницы, перебросила ее через плечо.
— А что, если Смоляр и дома похвастается находкой? — блеснув глазами, она рассмеялась еще громче.
Нам показалось, что она еще что-то хочет добавить к этой истории, и вмиг окружили ее, выклянчивая еще хоть словечко.
— О-ох, да вам, я вижу, все мало, с вами можно весь язык источить, — отбивалась она. — Ежели б мои были такие приставучие, палка бы каждый день по ним плакала.
— Детям надо рассказывать, — заступилась за нас мама, — ведь им надо ума набираться.
— Эх! — вздохнула тетка и отерла ладонью вспотевшее лицо. — Ты лучше бы ломоть хлеба дала им, чем такой чепухой пичкать.
— Это кому как, — возразила мама. — Моих детей хлебом не корми, а рассказывай.
Тетка Гелена вскинула на меня свои ясные голубые глаза, точно хотела увериться в этом; она и сама любила сказки и не ленилась по сто раз нам рассказывать каждую. Я ответила ей взглядом, полным благодарности. Она подняла руку, чтобы погладить меня по щеке, но сдержалась. Потом провела пальцами по задубевшей мозолистой ладони, как бы проверив, не слишком ли она шершава и не поцарапает ли мне щеку.
С сумкой через плечо и узелком в руке направилась тетка Порубячиха к двери. Высокая, прямая, обутая в сапоги, она похожа была на купца. Глаза у нее светились, по лицу блуждала плутоватая улыбка. Потом она вдруг посерьезнела, должно быть подумав о том, что слишком засиделась у нас — ведь у нее свои дети и надо к ним торопиться.
Тетка Гелена выскочила в сени, чтоб осветить фонарем тропку к верхнему ручью. В такую метель Порубячиха легко могла на мостках поскользнуться.
Так в бесконечных заботах и редких забавах проходил третий год войны. Заботы являлись непрошеные, забавы надо было отыскивать. Не было у нас, например, красивых разноцветных шариков, которые продавались для детей в городах. Вместо шариков мы с Юрко играли в фасольки. Один из нас набирал их в пригоршню, сколько получится, руку прятал за спину и спрашивал:
— Чёт или не́чет?
Как-то зашла к нам тетка Осадская с сыном Миланом. Он сидел за столом напротив и нежно смотрел на меня. Я сгорала от стыда перед мамой и теткой Осадской и то и дело отворачивалась в сторону. На Милана я взглядывала лишь украдкой, либо когда ошибалась в счете. Его глаза оживились какой-то странной игрой, какую я еще тогда не понимала. Надо лбом у него свисала темно-золотистая челка, щеки были обветрены, руки мускулистые, натруженные. Он уже бросил школу и помогал матери в поле. Постепенно становился красивым, сильным парнем. Он наверняка знал об этом и потому, играя с нами в фасольки, пытался смутить меня взглядом.
А то вдруг схватил меня за руку, когда я на столе пересчитывала фасольки, выигранные у брата. Сперва мне подумалось, что он хочет сбить меня со счета, но он тут же предложил сосчитать их сам.
Я уже ходила в школу, и учительница всем говорила, что я буду хорошо считать. Мне не хотелось опозориться перед Миланом, и я стала уверенно и громко считать, заглушая его слова. Он прикрыл обеими руками фасоль на столе, приблизил свое лицо к моему и улыбнулся, блеснув зубами. Они надолго остались в моей памяти — ровные, белоснежные, чисто нитка жемчуга.
Именно тогда мама сказала тетке Осадской:
— Вот растут вместе сто детей с самого раннего детства, а тебя только к кому-то одному тянет. Я пережила это. В любви мы все, как лунатики. Через горы, через долы бредем за ней. Ты-то небось знаешь, что я вынесла из-за Бенё Ливоры. А сейчас на краю могилы зовет меня тетка Ливориха к себе. Чудную весть принесла ты, Жофка. Покуда время было, ей бы другой быть. А теперь и мне и ей поздно. Только вот сына жалко. Призна́юсь тебе, выплакала я в тот колодец на Откосе столько слез, сколько в нем воды снизу доверху. Уж и накричалась я в него: «Колодец, колодец, коль ты Бенё забрал, возьми и меня». Но он не взял меня, пришлось дальше жить. Так уж оно: время исцеляет, все позабудется. Только с той поры меня воротит от богатства — оттого-то и выбрала я Матуша с нижнего конца деревни и