о господи. Ни стыда ни совести!
— Ругайся сколько хочешь, это ничего не изменит. Я все равно его люблю.
— Любишь его!..
— Да, люблю. Хотя тебе не понять. Ты не знаешь, что такое любовь.
— Неужели, — говорю я. — Что ты знаешь о том, что я знаю, а чего не знаю?
— Ты ничего не знаешь о любви.
— Отлупить бы тебя. — Я замахнулся.
— Ну давай. Только это и умеешь.
Я опустил руку, подошел к холодильнику, достал пакет молока, открыл, выпил.
— Мог бы стакан взять, — заметила Лена.
Я смял пустой пакет и выбросил в мусорку.
— Стыда нет совсем. И еще рассуждаешь о любви. Как ты можешь сидеть напротив мамы по вечерам, жалеть ее, потому что Навозник такая сволочь, а потом отправляться к себе и мечтать о нем? Да еще говорить о любви.
— Ты ничего не понимаешь.
— Тьфу. Ну и сестра у меня.
— Не говори маме.
— Вот паскудство. Тьфу, что ж ты за человек.
— Ты-то сам лучше, что ли? — зашипела Лена. — На себя посмотри. Мама то и дело вытаскивает тебя из полиции. Как ей это, по-твоему? Сам, что ли, святой?
— Любовь, — сказал я. — Ох, ну надо же.
Лена смотрела на меня. Когда она садилась боком, то иногда становилась некрасивой. Рот делался большим и вялым, взгляд — тяжелым и бессмысленным, волосы висели, закрывая шею.
Я ушел к себе. Мама навела порядок, убрала вещи в шкаф, постелила чистое белье. Я повалился на кровать и взял пьесу про этого сраного принца.
Быть или не быть, вот в чем вопрос. Достойно ль
Смиряться под ударами судьбы,
Иль надо оказать сопротивленье
И в смертной схватке с целым морем бед
Покончить с ними?[26]
Хорошо сказал, красиво сформулировал, но что за «смертная схватка»? Прямой левый в сопатку, хук в ребра или тяжелым сапожищем по зубам, когда упадешь, — это он разумел под «смертной схваткой»? Или он имел в виду кухонный нож? Двадцатисантиметровое лезвие снизу вверх, наискось, повыше пупка — это он Имел в виду, говоря о «смертной схватке»?
Я заснул, не успев раздеться; проснулся в полночь. Хотелось пить. Я побрел на кухню. Часы на разделочном столе показывали половину первого. Я стоял у окна и смотрел вниз, на двор. Там катался все тот же мальчишка на красном велосипеде. Время половина первого ночи — а он еще на улице. Мальчик исчез из поля зрения, я поднял глаза к луне. Будь я волком, завыл бы. Мне бы понравилось выть на луну, ничего не говорить, не выдумывать слов. Чтоб никаких красивостей и изящностей из хлебала не лезло, как у этого сраного принца. Только выть, выть, выть — пока кишки наружу не полезут.
31
Братья и сестры, знаете ли вы, что такое потеря?
Мне было девять лет. Навозник повез маму в кино. Стоял февраль, дул такой ветер, что дома чуть не складывались, как карточные. За окном свистело и выло. Думаю, звук ветра меня и напугал. Мне было девять лет; я включил телевизор и сделал погромче, чтобы не слышать ветра.
Меня ухватил ужасный страх; я залез в шкаф, закрыл дверцы, лег на пол и стал надеяться, что мама скоро придет. «Мама, — плакал я. — Мама, мама!» Они вернулись только в полночь, потому что после кино еще пошли в ресторан. Я уснул в шкафу, и мама нашла меня только после долгих поисков, к тому времени она уже разозлилась и испугалась.
«Ты что, не понимаешь, как я испугалась, когда потеряла тебя?!» — спрашивала она, тряся меня за плечи.
О, сестры и братья мои! Скажите же мне, что есть потеря?
Художником владеют Да и Нет. — Янне Хольм достал из коробочки леденец, коробочку бросил на кафедру.
— Он говорит «да» идеям, ассоциациям, мыслям, воспоминаниям, опыту — всему, что, взятое вместе, обычно называется «воображение». И «нет, нет, нет» художник говорит, работая с материалом, когда он придает материалу форму, отвергает, переделывает снова и снова. Художник вечно колеблется между своим «да» и своим «нет».
Звонок. Элисабет поднялась, направилась к двери. Она теперь так много курила, что даже сорокаминутный урок для нее был мучением. Воистину раба, как говорится, порока.
— Постой, — крикнул мне Янне. — С тобой хочет поговорить куратор.
— Когда?
— Сейчас.
— А где?
— Верхний этаж, в конце коридора «А».
— Я пойду, — сказал я Элисабет.
Оливково-зеленая дверь с синей металлической табличкой. На табличке белыми буквами значилось «КУРАТОР». Возле двери были приделаны красная и зеленая лампочки. Горела зеленая; я постучался и вошел.
Кабинет оказался таким маленьким, что кто-нибудь длиннорукий смог бы достать от одной стены до другой. У окна стоял письменный стол, вдоль стены выстроились четыре металлических шкафа с ящиками; два ящика выдвинуты, в них навалены коричневые папки с именами.
У стола сидела женщина с очень длинными волосами, они закрывали спину, падали на поясницу. Отвернувшись к окну, женщина беседовала по телефону.
— Ко мне пришли, — сказала она, взглянув на меня.
— Привет, Бленда, — отозвался я, когда она положила трубку.
— Здравствуй, Йон-Йон. — С такой улыбкой можно продать целое море зубной пасты.
— Я думал, ты покончила с этим делом.
— «С этим делом»? — Бленда рассмеялась.
— Со всякой болтологией.
Бленда растянула полные губы в улыбке:
— Ты все такой же задиристый.
— Старого пса к лотку не приучишь. Так и будет поливать фонари, пока не сдохнет.
— Тебе же всего шестнадцать.
— Какой есть, такой есть. Люди тяжело меняются.
— Ты правда думаешь, что измениться невозможно?
— Не знаю. Ты, наверное, можешь измениться. А мне вряд ли захочется. Если, к примеру, начинаешь учиться в новой школе, а в ней обнаруживаются три придурка в мерзких кепках, три придурка с тупыми глазами и мелкорасистскими взглядами на меня как на человека с коричневой кожей, и это единственная моя вина, то я лучше останусь какой есть. И если кто-нибудь из этих придурков разинет на меня пасть, если он будет стоять передо мной со своим дебильным взглядом, с остатками табачища на передних зубах, и вякать что-то про то, как я выгляжу, или указывать мне, что делать… думаю, я поступлю так же.
— И как же?
— В смысле?
— Как ты поступишь, когда столкнешься с парнем, про которого говоришь.
— В первый раз отойду в сторонку. Может даже, скажу ему, что он придурок, можно еще пожать плечами. Во второй раз тоже, но потом будет сложнее. А хуже всего, если он полезет к моей девушке