Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не пугайтесь, глаз выбили не сегодня. Уже неделю назад. — Человек думал, что самое страшное в его облике — вытекший глаз, из-за этого, считал он, люди не подпускают его к себе. — Всех евреев расстреляли в карьере. Спрячьте, люди добрые.
Отец лежал без сознания от потери крови. Мать косилась то на него, то на протягивающего руки незваного гостя и беспрерывно шептала молитву. Одна Гертруда знала, что следует делать, словно давно ждала этого посещения. Прежде всего вцепилась в Алоизаса — затолкать его в другую комнату, чтобы не смотрел на человека без глаза. Алоизасу и вправду жутко было видеть его лицо, но он сопротивлялся. В чем провинился этот еврей? Почему за ним охотятся такие же, как он, люди? Боялся он и другого — вдруг безумный взгляд человека потребует от него ответа на все эти вопросы. Свисающее клочьями грязное рубище, щетина со сгустками крови на щеках, а главное — пустая, как бы стянутая суровой ниткой глазница — возбуждали в душе Алоизаса смешанное чувство жалости, отвращения и неясной ему самому вины. Нечто подобное пережил он недавно, стоя у гроба Таутвидаса, хотя лицо умершего братишки было чистым и спокойным, но над ним, как и над этим человеком, простерла свои крыла смерть — сейчас она не обещала избавления от мук, напротив — свирепо угрожала вечной жестокостью, точно время остановится — и она будет, оскалив пасть, царствовать! Убранный венками катафалк, на котором отвозили на кладбище покойного братца, словно перевернулся в канаве, и оттуда торчал лишь обломок дышла.
— Один я как перст. Они и не догадываются, что я жив. Никто!.. — глухо доносился от порога шепот еврея, голос у него смерть уже вырвала.
Гертруда тащила Алоизаса прочь и бранилась:
— Нечего тебе тут делать. Не бойся, мы поможем этому человеку. Все, что можно, сделаем!
Гертруда велела матери отыскать чистый лоскут полотна, притащила таз, кувшин с водой, мыло.
— Помойтесь, пожалуйста, и перевяжем глаз, — уговаривала она, чуть не вплотную подойдя к несчастному в своем ярком цветастом платье — юная, чистая, пышущая здоровьем. Ближе подойти было невозможно, и у Алоизаса мелькнуло, что она должна казаться несчастному сошедшим с неба ангелом. — Я полью, мойтесь, — сказала Гертруда и наклонила кувшин.
— Они думают, что я труп. Спрячьте меня. — Еврей не понимал, чего добивается от него девушка. А ведь это было так просто — ему предлагали помыться. Не в первый дом стучался он, и никто не предложил ему этого — в одной избе сунули картошку, в другой — краюху хлеба. Он позабыл, что люди умываются.
— Нехорошо ходить в таком виде. Детей пугаете, — втолковывала сестра, поливая на потрескавшиеся, черные ладони. Приподнявшись на цыпочки, сама перевязала пустую глазницу, ее белые руки с бинтом из домотканого полотна порхали вокруг головы призрака, как крылышки ангела.
— Бог вам поможет, барышня, что не погнушались. Не выгоните меня?
— Присядьте, отдохните, — Гертруда пододвинула ему табуретку.
— Я должен был быть трупом. Но я не труп. Разве стали бы вы перевязывать глаз трупу?
Проходя мимо Алоизаса, Гертруда пожала ему плечо: пусть он будет спокоен, сестра его тверда и бесстрашна.
— Не бойся, мы не оставим этого человека без помощи, — громко сказала она, взъерошив брату волосы. Да, бодрости ей не занимать!
Сквозь дымку отчаяния и бессилия видел Алоизас, что Гертруда заставила мать вытащить из печи чугун, в котором варили свиньям, и та, продолжая шептать молитвы, выковыривает из него картофелины, заворачивает их в газету. Гертруда уже вновь хлопотала возле пришельца, перебинтованная голова которого белела в сгущающихся сумерках. Протягивая ему сверток, Гертруда мягко втолковывала, указывая на двери:
— Возьмите, и попрощаемся. Увы, у нас нельзя оставаться. Нельзя! Будь хоть малейшая возможность, я бы никогда…
— Барышня, я могу не есть, хотя я и не труп. Могу целую неделю не есть, — бормотал человек. — Я научился питаться одной травой…
— Ах, боже мой, да нельзя у нас! Очень сожалею, но вы должны уйти отсюда. Для этого имеются весьма серьезные причины. Если хотите знать… Никто даже яблок в нашем саду не рвет.
Убежденный неизвестно чем, то ли ее сияющей белизною, то ли непонятными намеками, человек вздрогнул и приподнялся с табуретки.
— Постойте, — задержала его Гертруда — уж если она что делала, то делала основательно! — Мама, неужели человек будет есть без соли?
Мать, бормоча свои молитвы, протянула ей щепотку соли, Гертруда, ссыпав соль в бумажный фунтик, сунула его несчастному.
Шебуршание и шорохи, а скорее всего голос Гертруды — привели отца в сознание. Он ловил ускользающий воздух, прислушивался к тому, что делается в груди, но одновременно сразу сообразил, что происходит в кухне.
— Значит, выгоняешь человека? — вопрошала Гертруду пожелтевшая худая рука.
— Он сам уходит. Знаешь ведь, гости у нас не задерживаются, господин отец.
— А мы сейчас его спросим… Спросим… — Отец хотел сесть на постели — не смог.
— Вы не думаете о семье, об Алоизасе, господин отец, — не желала сдаваться Гертруда.
— Подойди-ка сюда, — поманил ее отец. — Хочу посмотреть на тебя вблизи.
Она защищала надежду семьи — здорового ее отпрыска Алоизаса — и потому, не чувствуя за собой вины, подошла, вскинув подбородок.
— Запомнишь, за что бил! — И отец тыльной стороной руки ударил ее по щеке. — Чахоточные мы, — носовым платком стер с губ розовый пузырек, приподнялся. — Не побоишься с чахоточными щи хлебать?
— Чахоточные? — Еврей не понял горькой иронии хозяина, положение чахоточного было для него недосягаемой мечтой, преддверием рая. Чахоточными, сердечниками, ревматиками могут именоваться живые существа, не лишенные права называться людьми. Это он помнил, хотя умываться и разучился.
Хозяина и его гостя, местного извозчика, арестовали спустя несколько часов. Среди вооруженных до зубов «охотников» околачивался и белобрысый дылда — еще довоенный выпускник отца, — не без интереса поглядывавший из-за забора на зреющие прелести Гертруды. Руководивший акцией гестаповец, согласно инструкции, хотел забрать всю семью, но бывший ученик вступился за жену и детей. Еврея изрешетили из автомата, не доведя до карьера, на обочине дороги. Отца расстреляли через три дня во дворе тюрьмы, между двух набитых домашним скарбом грузовиков, из кузова одного из них торчал фикус с большими, как подметки, листьями… Интеллигент, друг евреев, к тому же кровью харкает… Явно неполноценный, а раз неполноценный, значит — не человек. Пустив в такого пулю, не отвечаешь ни перед богом, ни перед совестью. Припечатываешь к земле, как бродячую собаку. Думать или что-либо менять в ходах кровавой игры было и слишком поздно, и слишком рано.
— Все равно скоро умер бы, — успел утешить Гертруду, пробравшуюся с передачей в тюрьму, отец. — По крайней мере буду знать, за что. И представляешь себе? У меня здесь кровохарканье прекратилось!
Пуля задела фикус, посыпались листья и прикрыли строгое лицо Игнаса Губертавичюса. Снисходительного к человеческим слабостям и непреклонного перед насилием.
И еще говорил Алоизас Лионгине ночами, когда шум студенческого общежития стихал и они отдыхали после горячих ласк, — вместе с послушанием тела надеясь добиться и благорасположения ее души:
— Слушай, перепелочка, — некоторое время он так обращался к ней, нисколько не гнушаясь простецкого ласкательного словечка, которого полгода назад не потерпел бы. — Разве я не понимаю, что нам необходимо жизненное пространство? Пусть минимальное, пусть квадратов пятнадцать, но свое. Здесь ни днем ни ночью не прекращается какофония, любой жеребец может ворваться и погоготать над нашей наготой. А каково тут будет Игнялису? Не хочу, чтобы первые, пусть еще неосознанные впечатления жизни запали ему в душу в этих обшарпанных стенах. Конечно, институту выделяют очень мало жилплощади, а претендентов тьма, однако надежда у меня есть. Никогда не пользовался блатом и знакомствами, глубоко презираю формулу ты — мне, я — тебе, но ситуация требует. Дело в том, что наш проректор — бывший мой приятель, ученик Игнаса Губертавичюса, короче говоря, Генюс.
— Очкастый? Уважаемый товарищ Эугениюс Э., который почтил своим присутствием наш свадебный ужин в ресторане? — осторожно осведомилась Лионгина, сказав очкастый, хотя следовало назвать его скрытным. Они не задавали пира после регистрации в загсе. Все намерения Лионгининой матери созвать многочисленную деревенскую родню разбились о неколебимую вежливость Алоизаса. Он женится на ее дочери, а не на родне и считает, что данному акту приличествует скромный ужин с участием лишь ближайших родственников и друзей. Мнение Лионгины никто спросить не удосужился, но в душе она была благодарна Алоизасу. И так на торжественном ужине измучили ее два человека — золовка, не разжимавшая сведенного неприязненной гримасой рта, и с виду добродушный, улыбчивый человек в очках с оправой из чистого золота. Он тоже слова не вымолвил. От оправы брызгали в глаза яркие зайчики, их блеск приводил в замешательство. Очки и улыбка — очень здоровые белые зубы — успешно отбивали атаки немногочисленных гостей, пытавшихся узнать мнение Эугениюса Э. по разным вопросам. Не высказывался он даже по поводу погоды и блюд. Голос самого Алоизаса менялся, когда обращался он к золотым очкам. Застолье в основном состояло из сотрудников мужа; одни, выпив, делались добродушнее и любезнее, другие ершистее и придирчивее, лишь проректор оставался ровным и внешне благодушным, так и не раскраснелся от обильного угощения.
- Твой дом - Агния Кузнецова (Маркова) - Советская классическая проза
- Огненная земля - Аркадий Первенцев - Советская классическая проза
- Лазоревая степь (рассказы) - Михаил Шолохов - Советская классическая проза
- Своя земля - Михаил Козловский - Советская классическая проза
- Льды уходят в океан - Пётр Лебеденко - Советская классическая проза