и остался. А так-то во всем дворе хоть шаром покати. Остались пацанята. Родик Елкин из пятой квартиры, ну и Флянец с Рыжиковым, Под стол бегали, а война подтянула.
— Да, мама, совсем забыл. Помнишь квартиранта? Веселого рыбака, что вечно без денег? Так я с ним в одном экипаже. Смелый парень!
Я ждал, что мать наконец-то обронит хоть слова о моей девчонке. Зарозовели окна, ребятишки давно уснули, зевнула и мать. Облачко пара поднялось от ее зевка: в квартире похолодало.
— Ну, спать пора. Заговорила я тебя. Спокойной ночи, сынок. Покрепче укрывайся, студено у нас.
Я слышал, как она легла к ребятишкам и, наверное, тотчас уснула. А мне не спалось. Я, стараясь на шуметь, встал, выпил еще с полстакана водки, закурил.
«Эх, мама, мама… «Заговорила»… — мысленно пожурил я ее, сердцем чувствуя, что с моей девчонкой случилось недоброе. Мать знает, да умолчала из жалости ко мне.
Что ж, матери всегда такие, а в беде особенно, А какими бываем мы, сыновья?
Помнится мне один случай. Жили мы в том самом степном селе, где я навсегда расстался с отцом. Полы в доме деревянные, но некрашеные — когда моешь, без скребка не обойтись. Мать часто поругивала эти полы.
К Восьмому марта в школе все ученики готовили матерям подарки, решил и я преподнести маме сюрприз. Прибежал из школы пораньше: пока она по базару да магазинам ходит, я полы в квартире вымою. Вот обрадуется! Натаскал воды из проруби, с речки, подогрел на примусе и принялся за дело. Мать часто говорила: был бы девчонкой, помощницей давно стал бы. Вот я и решил доказать, что мальчишка не хуже девчонки.
Поначалу все шло хорошо. Прошелся скребом по всем половицам, они не очень запущенные. А потом столько воды налил, что никак собрать не могу. Уж так и эдак выжимал тряпку над ведром. Почти сухую кидал на пол и снова выжимал. Пот с меня катился градом. Мать вот-вот появится. Заторопился я. Под кроватью протер, под топчаном, на котором спал. Осталось под столом протереть…
Полез под стол, слышу: мать дверь проволочным крючком открывает. Вернулась, стало быть. Заспешил я, мотнул неосторожно головой и от страшной боли не сдержал крика: гвоздь в крышке стола впился в затылок, зажимаю голову руками, а кровь между пальцев течет. Мать чуть сознания не лишилась. И от отца мне нагорело. Устроил им праздничек…
Заснул я, когда уже рассветало. И проснулся поздно. Мать сделала обход по своим почтовым ящикам и обед приготовить успела.
— Проснулся? Ну вот и хорошо, оладьи как раз горячие. А спалось-то как? Не продрог?
— Спасибо, мама, спалось отлично!
Я быстро поднялся, умылся, сел к столу, оладьи нахваливаю, а сам думаю, как бы завести разговор о своей девчонке.
— На радостях-то забыла вчера. Тут писем целая пачка от твоей…
— Где? — я вскочил со стула. В глазах матери — испуг. Она молча выдвигает ящик буфета, роется там и протягивает мне тоненькую связку писем-треугольников.
— Хорошая, душевная, видать, девушка. Писать-то ей некому, сирота, вот и слала мне, словно матери…
Знакомый почерк. Номер полевой почты. В общем, письма от нашей огненно-рыжей Зорьки. Я положил их в ящик буфета, быстро оделся.
— Мне в комендатуру надо. Встать на учет…
Мать вздохнула — не этих писем ждал…
Я прошелся бархоткой по сапогам, навел положенный блеск, ремень затянул потуже, ушанку чуть на висок сдвинул, осмотрел себя в трюмо придирчивым взглядом старшины и вышел из дому.
Минут через пятнадцать я стучался у знакомого подъезда. Когда-то обшитая желтой клеенкой дверь сейчас облезла, на ней висели жалкие клоки серого войлока. Дверь со скрежетом растворилась. Я отступил на шаг. В ощерившемся дверными замками прогале появилась ее мать, закутанная в шаль.
— Здравствуйте, проходите, — сказала она очень спокойно, словно только вчера видела меня. Глаза ее, обычно выразительные, черные, сейчас ничего не выражали.
— Раздевайтесь. Чай поставлю.
Я расстегнул крючки на воротничке шинели, раздеваться не стал.
— За чай спасибо. Я ненадолго. Мне бы только узнать…
— О дочери? Я сама ничего не знаю. Ушла добровольцем в начале войны. Где-то в горах служила. Пишет редко.
— Мне бы адрес. У меня отпуск. Я бы поискал ее.
Она даже вздрогнула, словно ее пронзило холодом, плотнее затянулась в пуховую шаль.
— Затерялся адрес. Отец вот оправиться от контузии не может. Он помнил, да забыл. Прислала фото она, с лейтенантом снята. Да и фото затерялось. Все отец… Куда положит — не помнит. Голодал он в окружении, теперь сухари от меня тайком сушит и тоже прячет, вот и фото спрятал.
— С лейтенантом, говорите?
— Да, да. Красивый такой, молодой. Моряк. А сынок у меня погиб. Похоронную прислали.
Я посмотрел на нее в упор и все понял: играет. Врет от первого слова до последнего.
— А мои письма вы получали?
— Нет. Ваших нет. Не доходили, видать. А может, отец затерял. Он дома, а я все на работе и на работе. Завмаг ведь я, а время такое…
«Яснее ясного: не любила».
Я шел по улице Ворошилова, той самой, по которой провожали меня на военную пересылку — на стадион мукомолов, а оттуда на вокзал и дальше.
От церкви Покрова начиналась кленовая аллея. Посаженная в тридцатых годах, она густо разрослась и разделила проезжую часть улицы надвое, образуя удобную дорожку для пешеходов.
Едва я ступил на эту аллею, как потеплело у меня под мышкой. Вздрогнув, я скосил глаза влево. Рядом никого не было, а тепло не пропадало.
Память, оказывается, может возвращать даже ощущения. Любимая девушка на проводах шла слева, под руку. Это ее тепло я почувствовал сейчас.
Память, если ты способна на такое, я побываю везде, где случалось встречать мне свою первую