полковник.
— Да. Мне показалось, что он мог увернуться…
— Выходит, не выполнен приказ в боевой обстановке?
— Гвардии старший лейтенант Гусаков исполнительный летчик!
Штабные работники в это время чертили схему предполагаемого боя.
— В таком положении находились самолеты? — спросили Колпакова.
— Да, — проговорил он, оглядывая схему.
Получалось, что Гусаков мог действительно уйти от очередей «фоккера», не приняв боя. Приказ комэска единственно правильный.
— А может быть, Гусаков не принял моего приказа? — пытался выгородить летчика капитан, еще не зная, что с Валентином, жив ли.
— Из двенадцати вернулось шесть. Это черт-те знает что такое, — горячился командир полка.
— Но…
— Никаких но, капитан. Я предупреждал не лезть на рожон…
— Разрешите, — на пороге штабной землянки вырос летчик в обгорелом комбинезоне и, словно новенькой, чистой фуражке. Технари, видать, выручили головным убором.
— Гусаков! Явился — не запылился, — проговорил кто-то из офицеров, и не поймешь — не то с иронией, не то с восхищением. Командир же полка определенно суров, даже жесток.
— Вы получили приказ комэска? И приняли бой? Не выполнили приказа. Хороши инициаторы, столько машин потерять. Один пшик от полка остается?
— Товарищ гвардии полковник, разрешите доложить, — стоял на своем Гусаков.
— О чем? Пойдете под суд, там и доложите обстоятельно.
— В бою над станцией Змеевкой, — ломился сквозь слова комполка Валентин, — уничтожено два «фокке-вульфа», атаковавших меня. Звено, сбив пламя, дважды заходило на штурмовку. Подбито и сожжено более тридцати танков и автомашин противника. Вот подтверждение фоторазведчика. — Валентин протянул пленку…
— Проявить, срочно! — приказал полковник, а Валентин продолжал:
— У самолетов изрешечены фюзеляжи и плоскости. Можно сказать, лохмоты остались. — Летчик криво улыбнулся, что, мол, поделаешь. — У одного загорелся мотор. У моего уже на земле, после посадки, отвалилась хвостовая часть. Убитых нет. Все ранены, по-разному. Я слегка. Вскользь по черепу. Жаль вот шлем загублен…
— Так чего ж ты, горе луковое, сразу с порога не доложил? — и командир полка обнял Валентина. — Эх ты, инициатор!
* * *
…— За тот, несхемный бой, вот, — дядя достал фото Валентина, указал взглядом на орден Красного Знамени.
Дядя, казалось, еще что-то хотел сказать мне, но только крепко пожал ладонь, до боли…
— Спасибо, дядя, на добром слове. Время покажет. Только до Берлина дорожка еще длинная. До свидания. А случится ехать, заеду.
«Товарищи офицеры!» — услышал я опять с перрона и подумал: «Чего не делает с судьбами людей история!»
В родной город приехал я ночью. На вокзале предупредили: ворья на улицах — спасу нет. Подожди, мол, до утра. Тем более с вещами.
Вещи? Ха, заплечный мешок, плащ-палатка и желтый чемоданчик с недорогими подарками для матери, сестры и братишки. Невелико богатство, но кто знает, чем нагрузился фронтовик. Ждать до утра, когда дома не был сто лет?
Иду. Тихо. Ни огонька. Город словно вымер. Заборов и ворот у домов нет — все, видно, пожгли в стужу. Гуляй с улицы на улицу — сплошные проходники.
Гулки в тишине собственные шаги. Окованные каблуки добротных яловых сапог высекают искры из булыжной выщербленной мостовой. Иду не тротуаром, а серединой дороги — попробуй подойти неожиданно. Рука — за бортом шинели на холодноватой рукояти пистолета, за плечами — вещевой мешок, в левой руке — чемодан.
Вот и родной узкий, с покосившимися двухэтажными деревянными домами двор. Старый вяз у ворот…
…Жил я здесь с бабкой Прасковьей и ее сыновьями, моими дядьками. Отец с матерью в село Большую Глушицу уехали, после коллективизации там специалисты разного рода требовались. Меня не хотели отрывать от школы, летом заберем, мол.
Время тяжелое стояло, голодное. Самаре на такое везет — двадцать первый, тридцать второй да и после бывали прорухи.
Квартира наша в третьем доме, считая от ворот с вязом, в глубине двора, на втором этаже. После отъезда дядьев и теток просторно стало. Бабка да я, а комнат две — темная и светлая, да зальце отдельное в два окна, хотя они и в соседнюю стену, но ясные — наискосок солнце в них с утра входило. Еще кухня с русской печью, сени с чуланом и дровяник внизу у самого бывшего каретника. Обилие жилплощади. Хоть квартирантов пускай. Бабка так и сделала. Поселился у нас волжский рыбак — моторист Сергей Скалов. Веселый парень. От веселости, наверное, без денег всегда, но всегда с неразлучной гитарой.
Скалов каждую ночь брюки — широкие, синего бостона — на газетку под матрас клал, газеткой прикрывал, потом матрас стлал. Наутро брюки и гладить не надо, стрелки словно отутюжены мастером-портным. Вот этот своеобразный утюг и унаследовал я от рыбака.
Недолго мы втроем жили. Вскоре к нам переехала семья двоюродного брата моего отца — того лейтенанта, что из Москвы меня проводил. Самого дяди с ними уже не было.
Жили они трудно, на авось, перебиваясь с хлеба на воду. Старший дядькин сын Виктор в Уфе проживает, говорили, и ждали от него помощи. В Уфе, мол, и хлеба и сахару — завались. Ешь не хочу. Помощь из Уфы по неизвестным причинам задерживалась. Средний сын Андрей устроился на Станкозавод учеником в слесарный цех. Младший, мой одногодок, Валентин, Валёк, даже школу забросил и где-то пропадал целыми днями, Он-то мне и предложил однажды:
— Двинем в Уфу, а?
— Это как, говорю, двинем?
— А так, — говорит, — загоним на барахолке кое-какие шмутки, рубля на три. На хлеб хватит. А в Уфе у брательника! Знаешь! Короче говоря, катайся как сыр в масле…
Валёк и одет-то, смотреть совестно. Пальтишко — заплата на заплате, рубаха на пузе, так что пуп проглядывает, протерта и не чинена. Ботинки лягушачьим ртом, так и кажется, сейчас услышишь — ква, ква.
Я одет сносно. Все на мне отцово, на меня перешитое, но все чисто и крепко, сапоги из дядькиных переделаны. Какое же барахлишко сбывать? Не Валькино же тряпье! Кто его покупать станет.