но непреодолимой, я быстро начинаю собираться в универ. Из Лединой комнаты доносится ее голос — неестественный и резкий. Иногда она взрывается каким-то пришибленным смехом с подвыванием «ха-ыг-ыг-ыг». «Опять Максим уезжает», — машинально думаю я. Этот фальшивый собачий смех появлялся у нее как ответная реакция на животный, тупой страх потерять своего кумира. Когда перед Ледой возникало непреодолимое препятствие, она впадала в панику, и зрелище было не из приятных. С ее лица, словно пестрая колода карт, разлетались в разные стороны все маски, блистательная красота сразу меркла, мозг парализовало, — теперь это был просто жалкий, загнанный зверек, до боли напоминающий меня саму. И в который раз я убеждалась, насколько ложь приятнее, эстетичнее правды. Неудивительно, что последнюю все так тщательно избегают.
* * *
Когда Ника в порядке, в моей душе поселяется необъяснимое веселье и легкость. Она очень остроумна, речь ее — изящная и афористичная — льется, словно ручей, фонтанирует парадоксами и пословицами, и в такие мгновения мне кажется, что слушать ее — удовольствие не меньшее, чем созерцание текущей воды, огня и чего-то там еще третьего…
Она обратила мое внимание на то, что все преподаватели читают в своей тональности. Кто-то бубнит в узком коридоре одной ноты, причем, как правило, это что-то бемольное — так слышит Никин абсолютный слух, — а за кем-то можно записать настоящую баховскую фугу.
Так мы развлекаемся на бесконечно скучных и неинтересных парах.
На самом деле я говорю «скучных и неинтересных» по инерции, по привычке. Уже не представляю, что бы делала без них. Я давно не была так счастлива, давно не смеялась так искренне, до колик в животе, до сведенных скул, от непрестанного улыбания у меня треснули губы — слишком непривычно им приходится складываться.
А про себя с тайной радостью отмечаю, что раньше Ника ходила только на те лекции, которые ей были интересны. Теперь — почти на все. Значит, ей приятно мое общество, — я лелею эту хрупкую, бесценную надежду и прячу ее от самой себя, от своего дурного глаза.
Мы много разговариваем, но меня это не смущает. То, что я привыкла считать пустой болтовней, у нас становится бесконечно интересной, содержательной беседой. Мы говорим на общие темы, но все чаще сквозь простые слова прорезается другой, скрытый слой наших мыслей. Все чаще вместо рассуждений ни о чем мы поверяем друг другу то, о чем зареклись говорить с другими, зная, что никто не поймет. Об ощущении времени. О картинах, которые ни с того ни с сего подменяют собой мир и искажают восприятие. О колоссальной ответственности, лежащей на творцах. О страхе перед непостижимостью мира. О пустоте, о беспричинной тревоге. Об одиночестве.
И все реже я сжимаюсь от напряженного ожидания, что вот-вот Ника скажет «как-то не так», подумает вразрез, отметет что-то крайне важное для меня как ненужную, нелепую, наивную блажь… Мы беседуем, и мысли наши, тесно переплетаясь, плывут в одной лодке.
Придя домой, я лежу в темной комнате, совершенно спокойная, почти счастливая, и проворачиваю в памяти наш разговор, пытаясь припомнить каждую деталь, чтобы как можно полнее воссоздать то чувство взаимопонимания. И в эти редкие, неправдоподобные минуты счастья меня преследует странная мысль: будто бы в какой-то момент слова — чересчур громоздкие и неуклюжие — исчезают, и наше общение облекается в какую-то новую форму, где очищенная, отрешенная от всего внешнего, слышна лишь кристально чистая мелодия нашего единения.
Впрочем, мне еще достает критичности мышления, чтобы приписать эту причудливую фантазию своему юношескому идеализму.
* * *
По иронии судьбы, по закону ли подлости или по каким-либо еще недоступным человеческому уму причинам, ничтожное маленькое божество Леды прилепилось ко мне, как говорится, душой и телом.
И теперь ее очередь сгорать от ненависти и ревности, потому что есть эта жирная скотина соглашается только из моих рук. Сначала такой обмен ролями тешит мое уязвленное самолюбие, но потом меня начинает тошнить. Так глупо и бесконечно несправедливо устроен этот мир.
Смешно и горько видеть, как она стоит на карачках у порога моей комнаты в своем расшитом халатике, пытаясь сохранить на лице невозмутимую улыбку, и силится правдами и неправдами выманить из-под стола «своего нехорошего мальчика», «своего котика», «зайчика», «солнышко» и т. д. и т. п.
А тому и дела нет — лежит себе рядом с моими ногами и чуть язык не показывает хозяйке.
Я бы дала пинка под его жирный зад, но боюсь травмировать Ледину и без того расшатанную психику. С другой стороны, не могу же я вот так просто сидеть и делать вид, что не замечаю Лединого унижения и вообще всей неловкости ситуации. Преодолевая отвращение, сгребаю в охапку «зайчика», больше похожего на кабана, и несу его в Ледину комнату. Задыхаясь от своей увесистой ноши, излагаю плетущемуся сзади халатику какое-то неправдоподобное объяснение того, как этот чертов пудель в сотый раз очутился под моим столом. Халатик обиженно молчит.
Но для меня Леда уже почти мифологема, архетип — пустой и чужой. Ника! Теперь у меня есть Ника — всегда была! Да, она всегда была со мной, иначе как бы я выдержала столько лет одиночества и сосущей тоски? Она всегда жила во мне, поддерживала меня. Я же помню этого человека, чье лицо никак не могла разглядеть, — человека, который сопровождал меня в самые далекие миры в моих снах. Это могла быть только она…
Нет, у меня окончательно поехала крыша.
* * *
Зима никак не кончится. Она снова пропадает. Я ничего не могу. Ничего.
Когда совсем невмоготу, сажусь в электричку и еду куда попало.
Мелькают деревья, столбы, фигурки на крошечных, замшелых станциях, а вдали — гордые, высокие, брезгливо поднимают с земли оборки полосатых платьев трубы. Три стройные сестры — и их головы венчают круглые японские домики. Томные, туманные, таинственные, как хвост Чеширского Кота, струйки медленно, с достоинством выплывают из-под миниатюрных кровель. Но все это притворство, я-то знаю. На самом деле они хотят, чтобы все увидели, как похожи облачка их серебристо-фиолетового дыхания на клубы небесного дыма. Да! Да, конечно же, вы принадлежите тому миру. Особенно вот теперь, когда солнце так робко, так заискивающе выглядывает из-за ваших изящных спин. По хрупким, как мое счастье, лестницам, прижимающимся к вашим продолговатым, словно сошедшим с полотен Эль Греко, телам, можно забраться на самое небо. И больше никогда не спускаться вниз, никогда ничего и никого не видеть…
Видеть только Нику, ведь она наверняка уже давно сидит на самой высокой, самой изящной трубе — и