облако.
Все кругом навевает мысли о счастье и спокойствии, о бесконечности, которая нисколько не угнетает своей бессмысленностью, но наоборот — представляется самой заветной мечтой. И только красная окаемка перламутрового гиганта… Только красная окаемка, за которой налитое злобой солнце… Только красная окаемка, пронзающая глаз, как лазер в руках безмозглого карапуза, разгоняет покой.
Я беру Нику за руку, мы сбегаем с холма в долину, где раскинулся наш городок. На самой окраине стоит дом моей матери. Она собирает пожертвования на нужды церкви. Я знаю, где спрятаны деньги, и беру их без зазрения совести — эти люди, которые с таким благоговением вносили свою лепту в процветание «Дома Господня», хотели сделать Нику несчастной, хотели отобрать ее у меня — и за одно это желание они должны заплатить. Хотя бы своими жалкими грошами, которые — они рассчитывали — замолвят за них словечко перед Господом.
Мы идем, не останавливаясь, все вперед и вперед. Я крепко держу ее за руку и боюсь, что чуть только ослаблю пальцы — как ее тут же не станет. Нас обгоняет весна, обдавая пьянящим ароматом цветущих садов; все еще ощущая на щеках прикосновение мягкого майского ветерка, мы чувствуем приближающееся горячее дыхание лета, но и оно, нагнав нас, лишь пронзает наши тела раскаленным солнечным лучом и несется дальше, в завистливо-жадном стремлении догнать красавицу-весну. За тучным, дородным летом медленно, величаво плывет осень, обволакивает густым туманом, одурманивает тяжелым запахом костра. И наконец, нас настигает зима… и остается с нами, неся с собой ощущение бесконечности. Я не чувствую ни усталости, ни холода, ни голода, ни жажды. Чувствую только невероятную нежность и неразрывную связь с человеком, которого крепко держу за руку. Чувствую, что этот человек отвечает мне взаимностью, что он предан мне и понимает меня без слов.
А мы все идем и идем, и мне уже начинает казаться, что все страхи остались позади и мы почти в безопасности.
Снова весна, и мы входим в небольшой городок в речной долине. Спускаемся с высокой горы, преодолеть которую стоило нам огромных усилий. Только сейчас, сидя у прохладного ручья, я замечаю, как сильно измождена Ника, да и самой мне едва хватает сил, чтобы нагнуться к воде. Остаться в этом городе? Рискованно, мы обе понимаем это. Но пока это единственный выход, мы не можем продолжать двигаться в таком же темпе.
Мы идем по незнакомым улицам, пугаясь каждого взгляда, но город достаточно велик, чтобы чужестранцы не мозолили глаза местным. Я выдаю Нику за свою слепую сестру — почему-то мне показалось, что к слепой будут относиться с большим уважением и меньшим любопытством к ее прошлому. Забыв про гордость и отсутствие навыков физического труда, я устраиваюсь уборщицей общественных туалетов. Ника всегда со мной — я не могу допустить даже в мыслях, что она хотя бы на минуту останется одна, — и когда рядом никого нет, она помогает мне мыть омерзительные унитазы. Мы снимаем маленькую комнату на окраине города. Я иногда болтаю с соседями, чтобы своей замкнутостью не вызывать подозрений, и рассказываю им выдуманную историю Никиной слепоты. Те сокрушенно качают головами, говорят принятые в таких случаях фразы вроде «это ужасно» и «бедная девочка». Потом мы расходимся по своим комнатам — и все остаются довольными.
Каждый вечер мы с Никой поднимаемся на ту гору, откуда пришли в этот город, и сидим под раскидистым дубом, который напоминает о нашей прошлой жизни. Прямо за дубом начинается обрыв, — когда мы заглядываем вниз, видны могучие корни древнего дерева. Поднимаем глаза — и перед нами расстилается захватывающий дух вид. Земли уже нет, есть только небо и горы, но не заснеженные, а зеленые, манящие, сулящие душевный покой. Их прохладные вершины окутаны мягкими сиреневыми облаками. И мы с Никой все стоим и смотрим туда, и нам кажется, что там уж точно не будет ни печали, ни воздыхания. Если, конечно, мы сумеем туда добраться…
Так проходят дни, недели, потом месяцы. Я слегка расслабилась, и мне начинает казаться, что можно было бы тут осесть. Но однажды, придя на работу, я понимаю, что все изменилось. Вернее, я почувствовала это еще дома, видя, как подозрительно смотрит соседка на Нику. Ника тоже это заметила, но виду не подала. Тревога снова поселилась в нас. Мы идем на мою работу, и каждый взгляд прохожих кажется нам враждебным и знающим правду. Я чувствую, как страшно Нике, и мне тоже очень страшно. Но не за себя — за нее. Вдруг я останавливаюсь как вкопанная: прямо передо мной на столбе висит объявление. Я еще не вижу, что там написано, зато Никино лицо на нем — его ни с кем не спутаешь — заставляет меня содрогнуться. Мне все ясно. Я смотрю на Нику, но в ее глазах уже нет страха. Она готова.
Мы разворачиваемся и бежим домой. Но еще издали я вижу людей в форме и оживленное лицо соседки, с радостью сообщающей им нужные сведения о нас. Стараясь остаться незамеченными, мы бежим на нашу гору. Стоя на обрыве, не замечая крупных капель, падающих все чаще мне на голову, я смотрю в Никины глаза, а она — в мои. Все кончено? Нет, все только начинается. Но теперь все будет хорошо. Я смотрю на нее вопрошающим взглядом, и она кивает. Изо всех сил прижав к себе ее маленькую фигурку, я внезапным рывком подхватываю легкое тельце и сбрасываю его со скалы. Но она не падает, она летит к тем высоким зеленым горам за рекой. Вы не посмеете сказать, что она покончила с собой. Повернувшись, я иду навстречу бегущей толпе и говорю Нике, которая идет рядом со мной и держит меня за руку: «Я скоро».
Проснулась я разбитая и несчастная, сердце сжато страхом и болью. И в сотый раз проклинала свое высокомерие, заставившее составить тот чертов договор. Так бы могла хоть позвонить ей, узнать, все ли в порядке. Глупости! На самом деле наверняка ничего не произошло… Но разве могло быть только сном место, где я только что была?! Сквозь поток проклятий и непрерывную рефлексию по поводу сна упорно пробивалась мысль, что впервые за долгое время я по-настоящему чувствовала, пусть даже и страх. Но это был страх не перед бесконечностью и неизвестностью — это был конкретный страх за живого человека, который по-настоящему дорог. Так дорог, что я на время забыла про себя…
Находясь в состоянии сильнейшей тревоги — совершенно иррациональной,