Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Бери и ты свою долю, – сказал он, давая Безрукому кусок лепешки. – Был и ты человеком раньше, делился хлебом. Пропали вы все, волками стали. Не говори, я знаю.
Есть Безрукому не хотелось, – томила его жажда, – но он не отказался: знал, что обидится татарин. Чабаны глядели исподлобья, жевали молча.
– Было время… – сказал старый чабан со вздохом, – гостей принимал, колол барашка. И язьмы было, и катыку, и брынзы. И светлого хлеба люди носили за барашка. Теперь ночью ползут, с ножами!..
Мутило сладким бараньим духом. Безрукому стало тошно и показалось, что валится на него стена обрыва. Плясало перед глазами дымом, качались в дыму чабаны, щелкали белыми зубами.
Старый чабан достал ножом из котла сердечину и печенки, покрошил на камне и разделил чабанам. Безрукому мяса не дал.
– Из-за волков-шайтанов… едим барашка! Сколько у меня порвали!.. У Шумы все отары погубили… До Корбеклы доходят… по всей яйле!..
Он посмотрел на кусок, покрутил головой и сказал, словно читал молитву:
– Все – от Бога. Сказал Бог: все человеку дает барашка!
Чабаны работали зубами, шумно жевали мясо. Безрукого мутило.
– Попить бы… – попросил он чуть слышно. Чабаны не слыхали.
Когда доели мясо, чабан отрезал овечьей брынзы.
– Бери и ты свою долю, – подал он на ноже брынзы. – Не хочешь. В горло не идет барашка…
– Попить бы… – простонал Безрукий.
Чабаны не слыхали.
– Я тебе скажу, как было… – сказал старый чабан, закуривая трубку. – Камни одни были. Сидел человек на камне, плакал. Сказал Бог: «Плачь, горькая трава будет!» Горькая трава стала. Ел человек горькую траву, плакал. Сказал Бог: «Не плачь, барашка будет, все будет!» Стал гулять по горам барашка. Не стал человек плакать. Пришел волк, резать-давить барашка. Стал человек плакать. Сказал Бог: «Не плачь, хорошо будет, овчарка будет!» Дал Бог человеку овчарку. Не стал волк барашка резать, не стал человек плакать. Забыл человек Бога, стал давить человека. Стал человек волком, шайтана слушал. Стал хороший человек плакать. Сказал Бог: «Не плачь! волк волка грызет, овчарка волка грызет, хороший человек волка бьет!» По-бьет! Вот как будет. Бог велит.
Небо светлело, синело в разрывах туч. Снежно, на мутной дали, встала зимняя Катерин-Гора, с черными полосами трещин. Холодом от нее тянуло… Над грязной стеной обрыва стоял Чатыр-Даг, зимний, – накрыло его покровом.
– Попить… – попросил Безрукий, укутываясь в войлок.
– Нет у меня воды, сходи в балку… – сказал чабан. – Снегу поешь. Снегу много.
Безрукий взглянул на снег, и его пуще забило дрожью.
За черным кругом костра, за грязными пятнами проталин, остро синело снегом, кололо глаза зарею. Вся пологая котловина колола блеском. И воздух колол – горьким духом сырого камня, мокрых кустов и дыма.
Безрукий отвалил войлок и поднялся. Сюртук его распахнулся, в дырья сквозило тело.
Чабаны засмеялись:
– Шайтан голый!
– Кожу ему погрызли волки! – усмехнулся старый.
Ломило глаза от снега. Пошатываясь, пошел Безрукий. Все перед ним плясало: кусты, камни, черные по снегу пятна и даль в тумане. Шумело вокруг, журчало. Потоки в балках – или в ушах от крови. Прямо – дымная Катерин-Гора синела матовым серебром с чернью, накрылась горностаевой порфирой, – вся зимняя. Синело холодом за ней небо. Вздрагивали на нем стрелки – солнце?
От снега обожгло губы, ломило скулы, но голове стало легче, дышать свободней, – даже теплее стало. Не колыхались камни: сидели крепко по снеговому полю. Горько и свеже пахло – дубами, камнем? Горной зимою пахло.
Безрукий залез под войлок, лежал и думал:
– У них бы отлежаться… у огонька… тихо… Не добраться… Ходило в глазах туманом. В тумане – берег…
– Гей!.. – крикнул старый чабан, – сбивай отару!
Чабаны побежали. Возившиеся в снегу овчарки рванулись с веселым лаем. Заблеяли по отаре овцы, бараны заревели.
– Давай… – сказал старый чабан, снимая войлок, – огонь тебе остается, грейся. И солнце с тобой будет.
Пришел мальчик, забрал котелок и сумку. Взвалил на плечо овчины, бараньи тушки.
– Айда, с нами! – посмеялся Безрукому зубами и резко засвистал в пальцы.
И Безрукий понял, что они совсем уходят.
Со снегового поля, за обрывом, накатывало лаем, свистом. Бараны ржали. Зашевелились по снегу камни, задвигались волною, – и стал снег бурым и серовато-желтым. Пополз кверху. Защелкало, покатилось, – как бичами:
– Аррьччь-аррьчь-аррьчь-аррьчь!
Старый чабан положил на плечо ружье, взял палку…
– Вон твой мешок!.. – показал он к уступу на обрыве. – И не приходи больше. Вот твоя доля… – ткнул он в баранью голову у огня. – Бог велит давать нищему головку. Стал ты нищий. Беднее вы камня стали!..
Он вдумчиво оглядел стоянку, – не забыли ли чего чабаны, – и стал подниматься по обрыву, наперерез отаре. На гребне остановился и поднял палку:
– Ты!.. Скажи на берегу волкам… Бекир говорит: не дам! На Чатыр-Даг загоню, в снега, в камни! до последнего всех порежу… – не дам!.. Пока камень могу держать… – не дам!..
И засвистал, загикал. Отозвались свистами чабаны. Овчарки загремели призывным лаем, бараны заревели. Заблеяла отара, снялась, пошла.
Остался гореть костер.
Сентябрь 1924 г.
Ланды
Яичко
Константину Дмитриевичу Бальмонту
Весна. А где же воздух, наш весенний воздух, снег плывучий, крик петухов раэливный, журчливые канавки под ледком, поутру? где радость, заливающая сердце, – радость ни с чего как будто?.. И в щебетанье воробьев в пустых деревьях, в блеске засочневших почек, и в блеске первых камушков на мостовой, и в первых лужах, и в будто потеплевшем звоне, тающем, весеннем.
Каштаны в «свечках» не заменят мне пушистой вербы, березки вольной, хлестающей по ветру. Жесткие деревья, плачут сажей. Весна? В дожде – как осень. Нет пробужденья, нет улыбки ясной, как у нас, –
Улыбкой ясною природаСквозь сон встречает утро года.
Ищу чего-то. Земля – чужая, небо… – и оно другое. Или мои глаза – другие?..
Из глубины душевной, где тени прошлого, я вызываю мое небо. Светлое, голубоватое, как полог над моей кроваткой, всегда в сиянье. Белых ли голубей в нем крылья, кресты ли колоколен в блеске… или это снежок сквозистый, облачка?.. Оно вливается потоком в окна, крепким, свежим, все заливает новым, даже глухие сени, где еще хмурый холодок зимы, где еще пахнет звездными ночами, мерзлым треском.
Мое родное, мое живое небо.
В витринах – груды яиц из шоколада, темных. Грузные они, повязанные лентами, немые. За окнами бистро, на стойках, залитых вином, я вижу розовые яйца в вазах. Чего-то отзвук? Позабыто.
Далекое мое, в осколках.
Свежий запах – будто сырой бумагой, шуршанье серенького платья няни. Праздничное, еще не мытое, оно трет щеки.
Воздух со двора, чудесный, свежий, перезвон веселый. Полог моей кроватки дрожит, отходит, и голубое небо смотрит в блеске. И в нем – яичко, на золотом колечке, на красной ленточке, живое!..
Сахарное яичко. Здесь оно, со мной. Не потускнело, не побилось, на золотом колечке, в сердце… Прозрачно-серенькое, как снежок сквозистый.
Уходит праздник. Весна проходит, лето. Приходят ночи, в бурях; хлещет в окна. Вот-вот погаснет огонек лампадки, и мои глаза, испуганные черной ночью, ищут… Где яичко?.. Вон оно, святое, у киота. И мне не страшно. Свет от него, и Ангел ласково глядит мне в сердце.
В детстве, когда бывало горе, я приходил к киоту, и смотрел.
За голубым и розовым бессмертником, в комочке моха, в глубине за стеклышком, я видел: светозарный, с блистающей хоругвью, воскресал Христос из Гроба. Я всматривался в эту панорамку до счастливых слез, – и заливало светом.
Помню, говорила няня:
– В стеклышко-то гляди, да хорошенько… и увидишь.
– А чего, няня?
– Ангелочка. До-лго гляди, вот и увидишь живого ангелочка.
Я глядел долго-долго. В глазах мерцало, цветочки оживали, и в глубине, за ними…
– Вижу… живого ангелочка вижу!..
В горькие минуты я приходил к киоту – и смотрел. Чудесное мое, далекое.
Апрель, 1925 г.
Париж
Чудесный билет
(Рассказ парижанина с Рогожской)…Да сколько я здесь?.. Пять лет. Нет, разве привыкнешь… все как-то, знаете, не то. Да хоть бы вот… Шел сейчас по Шандемарсу, где Эйфелева башня. А со мной бывает: все забуду! Шел и все вспомнить старался фамилию агента одного английского, работал по яичкам с нами, по экспорту… человек хороший. На яичной бирже адрес укажут! Думаю и здесь пока заняться, перехватить кредитцу. А он бы мне устроил. Иду, прикидываю… – Аронсен или Муронсен? Гляжу на часы – 4! Пора к Бакастову! – трактир у нас, в Рогожской, в Москве. Больше сорока годов, каждый Божий день, как к четырем – к Бакастову. Глядь – она стоит! Да башня. В голову как кокнет!.. Не могу привыкнуть. Как меня грохнуло тогда, в мае восемнадцатого года, – так и не верю, сон все, будто. Шел я тогда в трактир, – без пяти четыре, помню, было – старший приказчик на лихаче нагнал, шепнул словечко… – да так с дороги, через Таганку да на Курский, в чем был… Сунул он мне мешочек с жениными пустяками, только и всего. Ну, это особая статья, как из Таганки в Парижах очутился. А разговор мой вот к чему… Я тоже мемуары излагаю, сочинение того, что видел. Многое теперь понятно, будто на горе я и все народы вижу, насквозь. Пишу про жизнь, чтобы научились наши дети.
- История села Мотовилово. Тетрадь 6 (1925 г.) - Иван Васильевич Шмелев - Русская классическая проза
- снарк снарк: Чагинск. Книга 1 - Эдуард Николаевич Веркин - Русская классическая проза
- Том 11. Былое и думы. Часть 6-8 - Александр Герцен - Русская классическая проза
- Том 8. Былое и думы. Часть 1-3 - Александр Герцен - Русская классическая проза
- Пути небесные (часть 1) - Иван Шмелев - Русская классическая проза