Это все же скорее был штаб, чем квартира тяжелобольного. Люди входили, уходили, чего-то приносили, беспрерывно кто-то говорил по телефону в дальней от больного комнате. Время от времени то по одному, то группками оказывались на кухне, где засовывали в рот какой-нибудь бутерброд, выпивали чашку-другую кофе или чаю, а то и просто стакан боржоми. Боржоми тоже тогда была проблема, но на то он и штаб, чтоб были всякие экспедиторы, курьеры, доставалы. Если чего-то все же не находили, звонили в ЦК куратору их, по тем временам либералу, Черноуцану[10]. А в ЦК все могли достать, всему помочь. По их велению ГАИ даже повесила знак, воспрещающий остановку машин у дома, чтоб не тревожить больного. В общем, Смольный в часы переворота»{185}. Однако чуда не произошло, состояние Эммануила Генриховича ухудшалось.
О чем думал в последние дни своей жизни Казакевич? О главном труде своей жизни: «Это будет шеститомная эпопея о нашей жизни, от коллективизации до наших дней… Там будет всё – и террор, и война, и все наши беды вперемежку с редкими радостями». Казакевича вновь увезли в больницу, прооперировали. Он был обречен. Попросил позвать его секретаря: «Мне нужно ей кое-что продиктовать. Надо торопиться». Сказал Твардовскому, приехавшему навестить его в больнице: «Я же никогда не видел работу хирургов обычной больницы. Те-то операции были в Кремлевке. Это поразительно! Я выйду из больницы и обязательно напишу повесть о них. Ты же меня знаешь, если говорю, значит, напишу обязательно. Я слов на ветер не бросаю», – вспоминал Юлий Крелин{186}.
Эммануил Казакевич не написал задуманной им эпопеи, а главным трудом его жизни (как показало время) стала повесть «Звезда», которую активно читают, экранизируют и по сей день. Это одно из лучших произведений о Великой Отечественной войне, написанное ее непосредственным участником. Казакевич отличался от многих коллег не только очевидным литературным талантом, но еще и завидным чувством юмора, сочиняя иронические памфлеты на некоторых наиболее отпетых «классиков соцреализма». Профессиональным писателем Казакевич стал еще до войны, в эвакуации не отсиживался, ушел на фронт добровольцем (так бы его не призвали из-за сильной близорукости), храбро воевал в действующей армии, дослужившись до начальника разведки дивизии, не раз был ранен.
Однако, уцелев на фронте, он был уже в мирное время сражен смертельным недугом. Многих известных советских писателей почему-то свела в могилу именно эта болезнь, что, видимо, было прямым следствием тяжелейших эмоциональных ударов и стрессов, обрушившихся на их голову с высоких партийных инстанций. Не зря вдова Бориса Пастернака Зинаида Николаевна говорила в этой связи Корнею Чуковскому в июне 1962 года: «Проф. Тагер уже перед смертью Пастернака определил, что у него был годовалый (она так и сказала) рак легких. Как раз тогда начался, когда началась травля против него. Всем известно, что нервные потрясения влияют на развитие рака»{187}.
22 сентября 1962 года Казакевич умер. Его похороны впервые привели в ЦДЛ Юлия Крелина. К нему пристал некий газетчик: «Что вас привело на эти похороны?» Глупый вопрос. Что может привести на похороны? Но оказывается, что у советских писателей ответы на этот счет были разными, о чем и пойдет разговор в следующей главе.
Глава четвертая
Прощание под конвоем: Новодевичье, Ваганьково, далее со всеми остановками
Что с нами происходит?
Василий Шукшин
Похороны строго по рангу – Чему советский писатель может позавидовать – «Октябристы» и «новомирцы» – «Стой! Стрелять буду!» – «Где стол был яств, там гроб стоит» – «В зале, где лежал Твардовский, обычный концерт» – «При появлении Солженицына фотокорреспондентами овладело безумие» – Лишь бы чего не вышло – «Чуковского хороним как Маршака!» – Павел Нилин берет слово – «Скорее закапывайте!» – Гробовщик Арий Ротницкий – Михаил Светлов просит взаймы – Андрей Платонов на Армянском кладбище – «Отстегните мне процент!»
Незадолго до кончины Эммануила Казакевича его зашел проведать Анатолий Рыбаков, услышавший следующее признание: «Знаете, Толя, мне приснился сон… Идет секретариат Союза писателей, обсуждают мой некролог и заспорили, какой эпитет поставить перед моим именем… Великий – не тянет… Знаменитый… Выдающийся… Видный… Крупный… Известный…» Прошло несколько дней, Казакевича похоронили, поминки:
«Каждый что-то вспоминал о нем, сложный был человек, но колоритный. Я рассказал про его сон. И вдруг Твардовский, глядя на меня помутневшими глазами, заявляет:
– Неправда! Ничего он вам не говорил. Просто вы знаете про обсуждение некролога на секретариате.
Воцарилось молчание. Я сказал:
– Я, Александр Трифонович, никогда не лгу. К тому же порядочные люди не выдумывают сказок, хороня своих друзей. И, наконец, я ни разу не был на ваших секретариатах, не знаю и знать не хочу, что вы там обсуждаете.
Вмешался кто-то из друзей, скандал погасили»{188}.
Этот факт находит свое подтверждение в дневнике Александра Твардовского от 26 сентября 1962 года, правда, там разговор происходит на кладбище{189}.
Но Казакевич-то как в воду глядел! Писательская иерархия в СССР была строгой и обнаруживала свое влияние даже в некрологах, к составлению которых подходили тщательно, будто имя новорожденному ребенку выбирали. Бывало, что до последнего верхушка Союза писателей решала, как назвать усопшего коллегу: видным или выдающимся? Последнее слово нередко оставалось за Отделом культуры ЦК КПСС, где оглашали уже окончательный вердикт. А как же иначе – если выдающийся, значит, панихида по статусу положена в Большом зале, если замечательный – то и в Малом можно проститься. Выдающемуся и место на Новодевичьем приготовлено, и фамилии под некрологом стоят такие, что при их оглашении поневоле встанешь – вплоть до членов политбюро.
Писать некрологи тоже доверяли не всем подряд, подходя к этому вопросу серьезно – покойника словно вновь заставляли заполнять многочисленные советские анкеты. Евгений Сидоров свидетельствует: «Когда умер Илья Григорьевич Эренбург, Б. Н. Полевого назначили председателем комиссии по организации похорон. Главный редактор “Юности” пришел в редакцию и попросил меня быстро набросать проект официального некролога для “Правды”. В отделе кадров Союза писателей мне выдали личное дело автора “Хулио Хуренито”. Когда скончался В. Б. Шкловский, ситуация повторилась. Интересно было всматриваться в почерк, вчитываться в старые, пожелтевшие листы анкет и автобиографий, где истинное мешалось с недостоверным, но все грозно затмевалось фантастикой советской истории»{190}. Что оставалось от живого человеческого слова в конечном итоге, когда некрологи (прошедшие сито согласований) публиковали в газетах, это уже другой вопрос…
Для советского писателя огромную роль играло то, где его похоронят и с какими почестями. Надежда Кожевникова вспоминает пророческие слова своего отца Вадима Кожевникова, сказанные одному из своих «соседей» по полке с секретарской литературой: «Не тому ты завидуешь. Кочетов уж лежит на Новодевичьем, а