союзописательские. И потому перечень всех, кто должен выступить на панихиде, и на кладбище строго просеивался и согласовывался с вышестоящими инстанциями, дабы чего не вышло. Родные покойного поколебать это сложившееся правило были не в силах. «Как клеймятся порядки старой России. Какие слова выискиваются, когда обличаются произвол и безобразия царского самодержавия. Но можно ли себе представить, чтобы в самые мрачные годы досоветской России ближайшие друзья умершего писателя были бы лишены возможности высказаться о нем на панихиде?» – записал в дневнике критик Лев Левицкий{208}. Таким образом, даже смерть того или иного советского писателя не избавляла его от идеологического контроля.
Присутствие Солженицына на похоронах Твардовского запомнилось многим. «Фотокорреспондентами овладело безумие. Они щелкали его так много и так долго, что стало неприятно. Сенсация загуляла, и центр внимания переместился с покойного на Солженицына», – утверждает Владимир Лакшин{209}. 21–22 декабря Давид Самойлов, сравнивавший значение Александра Твардовского для русской журналистики с именем Николая Некрасова, отметил: «Похороны Твардовского. С трудом пробились сквозь вежливый кордон. Казенные речи. Корреспонденты щелкают Солженицына, забыв о покойном. Девушка в зале: “Как вам не стыдно!” В ЦДЛ много писателей. Вокруг много милиции. А народу мало. Вечером в ЦДЛ разливанное пьянство. В зале, где лежал Твардовский, обычный концерт»{210}.
Через много лет Андрей Михайлович Турков, желая сохранить некий «баланс» между уважением к мнению родственников Александра Трифоновича и официальным почтением к Александру Исаевичу, все же не смог удержаться от упрека: «Свою долю в напряженную атмосферу похорон внес Солженицын. Родные поэта предлагали ему проститься с Александром Трифоновичем накануне, в морге, где собрались близкие покойного. Однако Александр Исаевич сослался на занятость, явно желая, чтобы его прощание с поэтом имело публичный характер и получило огласку. Несмотря на все принятые меры, чтобы не пропустить Солженицына на панихиду, он все же проник в Центральный дом литераторов, и это “эффектное” появление произвело сенсацию среди зарубежных корреспондентов, для которых “героем дня” стал он. Продолжал Александр Исаевич привлекать к себе внимание и на Новодевичьем кладбище, где картинно осенил гроб крестом»{211}.
Ну а нам, сегодняшним, остается лишь удивляться, как все же по-разному оценивают одно и то же зрелище московский критик и белорусский писатель. Один – Андрей Турков – словно упрекает Солженицына в желании сделать себе рекламу. Другой – Василь Быков, менее искушенный в столичных литературных интригах, не видит ничего страшного в том, что Александр Исаевич перекрестил Твардовского. Это действительно очень человеческий поступок…
Конвой внутренних войск на прощании с Твардовским – это еще и превентивная мера против Солженицына. Когда двумя годами ранее в октябре 1969 года скончался Корней Иванович Чуковский, совписовское начальство боялось не того, что прощание пройдет как-то не по-людски, а что Александр Исаевич захочет прийти проститься с Корнеем Ивановичем. Внук поэта Дмитрий Николаевич Чуковский вспоминает те печальные дни, когда он оказался в начальственном кабинете Союза писателей, где стояла «вертушка», по которой с кем-то говорил Сергей Михалков (его назначили председателем комиссии по похоронам Чуковского). А рядом сидел многолетний писательский оргсекретарь (с 1955 года) Виктор Ильин:
«При нашем появлении Сергей Владимирович сразу же перешел на односложные ответы, давая понять незримому собеседнику, что в кабинете посторонние. Закончив разговор, передал трубку Ильину, и тот почтительно положил ее на аппарат – разговор был с кем-то важным. Началось рутинное обсуждение церемонии, изредка прерываемое звонками. Ильин брал трубку, коротко отвечал или передавал Михалкову. По разговору ничего понять было нельзя, Сергей Владимирович отвечал только “да” и “нет”, лишь однажды проговорился: “К-как Маршака…” По этим двум словам я мог угадать, что давались какие-то указания о соблюдении только им понятной иерархии. Я сразу же вспомнил Дедов рассказ о том, как изменялись со временем упоминания его имени в официальных докладах: “Основоположники советской детской литературы Чуковский, Маршак”, потом – “Маршак, Чуковский”, затем – “Маршак, Михалков, Барто, Чуковский”, а после войны – “Михалков, Барто, Маршак” и др.
По звонкам и настороженности хозяев чувствовалось желание узнать у нас, приедет ли на похороны Солженицын и будет ли он выступать. Ни единым намеком они не выдали своих намерений, но эта проблема волновала их и во время этой встречи и весь последующий ритуал… Перед нами в кабинете Ильина лежал уже готовый список выступающих, состоящий из министров, замов (как говорили, “союзного и республиканского значения”), партийных и комсомольских секретарей разного калибра, разбавленный Прилежаевой и Алексиным. Расчет был точен – два часа, отпущенные на гражданскую панихиду, эти люди должны были “заговорить”, не дав возможности для какого бы то ни было незапланированного неожиданного выступления. “Если на моих похоронах, – шутил Дед, – кто-нибудь скажет: ‘Путь покойного был сложный и противоречивый’, – разрешаю дать ему по морде”.
Началась реальная “торговля” с Михалковым. Например, сопротивление с его стороны вызвало наше требование убрать из списка Алексина, заменив его на Пантелеева. Подобные споры шли и по другим именам. Нам приходилось бороться, чтобы дать как можно больше времени для выступления друзьям Корнея Ивановича»{212}.
Виктору Ильину, как бывалому сотруднику органов, конечно, сподручнее было «обсуждать» предстоящую церемонию с родными Чуковского, «выведывать» у них возможные «нюансы». Насколько же он пригодился в Союзе писателей со своим бесценным опытом! Именно генерал Ильин и должен был провести рекогносцировку, то есть разведку о расположении и силах «противника» на местности в целях уточнения принятого ранее решения. Уж не знаем, взял ли с собой Ильин военную карту Москвы и Подмосковья, но вскоре в сопровождении Дмитрия Чуковского он выехал по маршруту будущей похоронной процессии, захватив с собой и Николая Елинсона, директора Литфонда в 1955–1977 годах. По дороге «Ильин смотрел, чтобы не было остановок на открытых местах, где может собраться толпа, чтобы люди были рассредоточены. Подъехали к дому – остановились – стоять три минуты – сразу на кладбище, чтобы не возникало спонтанного накопления людей. Когда К. И. везли на кладбище, по ритуалу надо было остановиться возле дома. Эта остановка выводила Ильина из себя: ведь во дворе будут собираться люди!»{213}.
Ильина понять можно: люди действительно могли «собраться». Этого-то и боялась советская власть все 70 лет своего существования. И боялась обоснованно. В конце концов, в августе 1991 года люди «собралися» и чем это закончилось, известно. И потому внуку Чуковского пришлось доказывать законное право родных и близких проститься с покойным у его дома в Переделкине, где он прожил столько лет. Скрепя сердце Ильин согласился. А Елинсон все время что-то отмечал в блокноте. А когда добрались до кладбища, то у Дмитрия Чуковского «возникло впечатление, что Ильин по секундомеру пытается перекрыть рекорд скорости похорон писателя». Затем организаторы уехали, а внук отправился за скульптором для посмертной маски, а еще