затем, чтобы «вывезти с дачи к себе домой рукопись “Чукоккалы”, письма и документы. Это делалось из предосторожности. Памятны были рассказы о том, как архив Алексея Толстого был опечатан и вывезен из его дома как раз во время похорон»{214}. Родные Корнея Ивановича оказались людьми стреляными.
Не менее показательно и напряженно прошла и сама гражданская панихида в ЦДЛ: «Полно было молодых людей в черных костюмах, они стояли у дверей, в холле, на лестнице, в зале, на сцене… Не разрешили раздеваться в гардеробе, сидеть в зале, а надо было медленно пройти мимо сцены, на которой был установлен гроб, и, главное, сразу выйти снова на улицу». А замдиректора ЦДЛ Шапиро всё повторял: «Как Маршака…» И внук Корнея Ивановича вспомнил занятный рассказ деда. Когда его спрашивали, как же с ним расплачиваться, по каким ставкам, он скромно отвечал: «Как Маршаку». При этом Корней Иванович «неизменно радовался своей находчивости, и ему казалось, что он не прогадает». Единственным, кому разрешили сесть в зале, оказался больной Дмитрий Дмитриевич Шостакович – ему было трудно стоять.
Многие захотели выступить. И как только «послышались человеческие слова», прощание оперативно свернули: «Ильин выстроил коридор из молодых людей в черном, автобус подогнали вплотную ко входу, чтобы не подпустить людей, запрудивших все начало Никитской улицы и не попавших в зал, вынесли гроб и под крики “быстрее! быстрее!” процессия с милицейскими мигалками повернула на Садовое по дороге в Переделкино». В самом поселке, у дома Чуковского собралось уже много народу. Евгений Борисович Пастернак запомнил милицейскую команду: «Кортеж приближается, приготовиться ко всему!» И процессия проехала мимо дома Корнея Ивановича.
На кладбище «Сергей Владимирович не изменил проверенному приему. Затянул речугу секретарь местного райкома, затем начальница местного просвещения, учитель, библиотекарь… Этой фальши не выдержал наш сосед, Павел Филиппович Нилин, он как-то по-медвежьи приблизился к Михалкову, левую руку приложил к своей груди, а правой ручищей отодвинул Сергея Владимировича со словами: “Сережа, отойди…” Я никогда не видел Нилина, обычно саркастичного и насмешливого, таким взволнованным. И Михалков, шепча: “П-паша, П-паша…” – стал пятиться, загораживаясь папочкой со списком…»{215}
Павел Филиппович Нилин словно компенсировал отсутствие Солженицына: «Нилин говорил: мы еще сейчас до конца не понимаем, кого потеряли. Должно пройти какое-то время, чтобы те, кого пока так мало в нашей стране, те, кто составляет ничтожно тонкий слой народа, – интеллигенция – поняли, кого оставили они на Переделкинском погосте в этот хмурый октябрьский день. Нилин хотел сказать еще что-то, но вдруг осекся, всхлипнул и, махнув рукой, сошел с трибуны»{216}.Юлиан Григорьевич Оксман записал процитированные строки по горячим следам – 31 октября 1969 года, в день прощания с Корнеем Ивановичем: «Умер последний человек, которого еще сколько-нибудь стеснялись». Многое о Корнее Ивановиче могли бы сказать и те, кому не дали слова в тот день, люди, которым старый писатель был близок – прозаики Любовь Кабо и Ольга Чайковская, литературовед Эмма Герштейн и многие другие.
Спонтанная речь Павла Нилина на похоронах Чуковского произвела большое впечатление на присутствовавших, оставшись не только в памяти (но и на пленке!) как один из ярких эпизодов печальной церемонии, о чем через много лет написал сын писателя Александр Нилин: «Выступай он на общественном поле почаще, новых литературных успехов (с ожидаемой от него смелостью) могло и не потребоваться»{217}. Превращение похоронной церемонии в событие большого общественного значения, выражающее точку зрения несогласной с властью интеллигенции, это явление даже не советское, а глубоко российское, когда прощание с тем или иным писателем также требовало усиленного надзора полиции, будь то Николай Гоголь или Лев Толстой.
Юлиан Оксман не случайно проводит параллель между Чуковским и Пастернаком. Бориса Леонидовича «казенные люди» также спешили побыстрее зарыть, будто выполняя некие соцобязательства. Они не стеснялись делать это лично. В частности, директор Литфонда Елинсон «выхватил тогда лопату у слишком медлительного могильщика и сам начал забрасывать гроб землей». Аналогичная обстановка сложилась и на прощании с другими советскими писателями: «На похоронах Эренбурга выдавались пропуска для “узкого круга”, в результате большинство друзей покойного не попали на Новодевичье кладбище, где Б. Слуцкому из-за спешки отказали в праве произнести прощальную речь; в минувшем июле, когда хоронили Паустовского, снова не получили слова его близкие и друзья – надо было торопиться в Тарусу, зато потом, на шоссе Москва – Таруса, те же “торопильщики” на полчаса остановили похоронный кортеж, чтобы помешать молодежи добраться до могилы К. Г. Тот же провокационный трюк повторился у гроба Анны Андреевны Ахматовой. Сначала людей заставили больше часа толочься в полной неизвестности возле морга больницы им. Склифосовского. Потом вдруг – скорее, скорее! – десятиминутное прощание под непрерывное понукание милицейского и литфондовского начальства»{218}. О похоронах Ахматовой Чуковский тогда написал в дневнике: «Наши слабоумные устроили тайный вынос тела».
Приезда Солженицына боялись зря. Александр Исаевич прислал из Рязани письмо с оказией, объясняя свое отсутствие на похоронах. Он, конечно, не мог не приехать, ибо Корней Иванович в свое время гостеприимно приютил его у себя в Переделкине (в музее ныне можно осмотреть обстановку комнаты, где обитал автор «Архипелага ГУЛаг»). Как тепло выразился Солженицын, «он так был добр ко мне». Александр Исаевич предполагал, что это будет человеческое прощание, «вроде похорон Пастернака: соберутся друзья и почитатели на даче и вокруг и отнесут на переделкинское кладбище». К тому же Чуковский сам показывал своему гостю то место на кладбище, где он хотел бы покоиться.
Но когда Солженицын узнал, что предстоит долгий казенный обряд в ЦДЛ, то в нем все будто оборвалось: «Я представил себе этих официальных ораторов, Суркова или Маркова или даже хуже – и почувствовал, что нет моих сил там присутствовать, что просто страшно умирать неопальным». Напоследок Александр Исаевич извинился: «Простите же мой неприезд! Хочу надеяться, что и Корней Иванович со своим острым чувством красивого и безобразного меня бы тоже простил…»{219} Не прошло и недели после кончины Чуковского, как Солженицына исключили из Союза писателей СССР. Это произошло 4 ноября 1969 года. Это можно считать совпадением, но нельзя не согласиться с Оксманом: после ухода Чуковского стесняться было уже некого…
У Евгения Сидорова остались свои воспоминания: «На Эренбурга собралась вся интеллигентная Москва. Шкловский был похоронен скромно, без излишеств. Сам Виктор Борисович всегда ходил прощаться с товарищами своей молодости. Он обычно плакал у гроба, и я хорошо помню его выкрик и слезы: “Прощай, Костя!”, когда хоронили Паустовского»{220}.
Кто бы ни умирал в Союзе писателей – удачливый драматург (строчащий пьесы на ленинскую тему), детский поэт или автор так называемых производственных романов – о них было кому позаботиться. И в этом также ощущается