Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, чай, не о двух головах… — усмехнулся Молодой и вдруг весь сморщился и застонал: — Господи, батюшка, ну терпения вот нет никакого!
— Так я велю позвать, коли так, жидовина.
— Прикажи, батюшка, — авось и поспособствует.
И вдруг Ивана точно осияло, и в груди его стало вдруг нестерпимо тесно: в горницу вошла Елена.
— Здорово, батюшка, — низко склонилась она перед ним.
— Здорово, Олёнушка, — стараясь удержать дрожь в голосе, отвечал Иван…
Они всегда избегали смотреть один на другого: глаза говорили слишком много страшного…
Иван, чтобы ничего не замечать, начал морщиться и стонать.
— А ты, Олёнушка, приглядывай за мужем-то, — сказал Иван. — Никак не вели жидовину к нему одному входить.
— Слушаю, батюшка, — сказала она и обожгла его взглядом.
Она иначе не могла: свою силу она должна была чувствовать всегда.
В тот же вечер, низко, до полу, сгибаясь, со сладчайшей улыбкой на худом, в грязных пейсах лице в опочивальню вошёл в сопровождении отрока мистр Леон. Все стали сразу осторожно принюхиваться почему-то, и всем казалось, что от поганого идёт какой-то тяжкий дух. А он уже нежно приподнимал покрывало на больных ногах Ивана Молодого и рассматривал их.
— Чрез неделю будешь ходить, пресветлый князь! — решительно объявил мистр Леон. — Да что я там говорю: ходить! С терема, с колокольни прыгать будешь! Только уж слушай меня во всём…
И до того был уверен в себе жидовин, что Молодой сразу воспрянул духом. А мистр Леон, обращаясь то к одному, то к другому, то к третьему, уже понёс свою тарабарщину:
— Ах, да мало ли каких снадобий бывает!.. Есть и киноварный месяц, и медный ахиллес, и волчье молоко, и львиная кровь, которая стариков молодыми делает, и зелёное масло Венеры, и мандрагора… Но нам всего того не треба. Вот сейчас побегу я до дому и принесу всего, что треба. Первым делом возьмёмся мы пить травку — такая хорошая травка, такая хорошая, ай-ва-вай! И бутыли горячие к ногам прикладывать будем.
Молодой омрачился: пить травку ему не улыбалось.
— А может, травку-то твою можно и оставить? — сказал он.
— Ой, да как же её оставить, когда в ней вся сила? — широко расставив пальцы, поднял мистр Леон обе грязные руки свои. — А ежели пресветлый государь опасается чего, я первый вот тут при всех буду пить её. Ай, да что там разговаривать: бегу!
Он убежал, вернулся с травкой, сделал отвар, отважно пил его сам, и поил великого князя, и прикладывал к его ногам горячие бутылки. И так пошло изо дня в день. Раз, когда он готовился вылить отвар в заготовленную посудину, которую подала ему Елена, он увидел на дне ее сизо-зелёный порошок. Он якнул, как испуганный баран, присел и поднял глаза: над ним недвижно стояла Елена и жгла его своими огромными чёрными глазами. Губы ее были плотно сжаты и на побледневшем лице была суровая решимость. Она медленно вынула из складок платья тяжелую кису и показала её жидовину, а затем спокойно взяла отвар, вылила в посудину и подала больному.
— Ох, что-то сегодня как негоже! — скривил губы Молодой. — Я говорил, лучше бы чего другого.
— Ну, умел нагуливать, умей и терпеть, — холодно сказала Елена. — Не маленький.
Жидовин растерялся. Золота в кисе много было, но как выкрутиться? Во всяком случае, времени терять нельзя и минуты: скорей на Литву! Но не успел он дома собрать лопотьишка своего, как к нему явились пристава: великий князь Иван Иванович всея Руси тихо в Бозе опочил — к ответу!
У изголовья гроба было, по старинному обычаю, поставлено копьё. В ногах старая нянька усопшего причитала что-то унывное. Елена стояла выпрямившись, и тёмным огнём горели её прекрасные глаза. И Москва сразу зашепталась:
— Грекиня сработала. Дорогу своему Гаврику к престолу расчистить охота… Народец тожа! Может, она и жидовина-то тайком выписала: сама сколько времени так околачивалась.
До Ивана дошли глухие говоры Москвы. Он крепко нахмурился. Но сделанного не поправишь и грекиню свою надо прикрыть. И втайне он всё раскидывал умом: чья это работа — Софьи или Елены?.. И как только прошли сорочины, белого как смерть мистра Леона людными улицами повезли на Болвановку и там всенародно отрубили ему отчаянную голову.
— Вот тебе и звездочётцы! — сиплым смехом своим колыхался сизо-багровый Зосима, выпивая с дружками. — Глядел, глядел на звёзды-то, а земные-то дела и проглядел. Эх-махмахмахма! Ну, во славу Божию!
XXVIII. ПРОЩАНИЕ
— Хорошо… — трясущимися губами проговорила Елена. — Разойдёмся совсем. Я так больше и не хочу, и не могу: я знаю, что ты любишь меня, но я чую, что душой-то ты не то около… другой, — вся содрогнулась она, — не то где-то за тридевять земель. И я измучилась. И на прощанье, — она едва удержала рыдание, — одно тебя молю сказать: о чём ты тоскуешь всё, чего тебе не хватает?..
Князь Василий поднял голову. На бледном лице его было глубокое страдание.
— Ничего ты в том не поймёшь, Елена, — глухо сказал он. — Но… у меня в сердце словно червь какой живёт и точит. Вот такие яблоки бывают: снаружи не налюбуешься, а внутри червяк и горечь горькая. И люблю я жизнь, и нет у меня к ней охоты-то. И почему, скажи, я — князь Василий Патрикеев, которому открыты все пути, все дороженьки, а Митьке оставлена только рожа прелая, да кусок чёрствого хлеба? Кто это указал? И почему я должен целовать руку пьяному Зосиме? Для чего всё это напутано? Почему одни величаются, а другие слезами умываются? И где вера правая, раз вер всяких столько навыдумывали? Куда ни кинь, везде клин… — горько усмехнулся он и про себя подумал: «И никому не дал я счастья: ни тебе, ни княгине своей, которая ни в чём ведь не виновата, что она такая, а не эдакая, ни Стеше, которая сохнет теперь за оградою монастырской. Никому не дал радости, а всех замучил».
— Да что тебе до всего этого? — подняла на него глаза помертвевшая Елена. — Всякий сам своё дело смотри.
— Ну вот, я и говорю, что ничего ты в этом не поймёшь… как и сам я не понимаю… — проговорил он. — И вот ты спишь и видишь, как бы что-то там наладить, что-то ухватить, а для меня и престол московский, и богатства мои, и слава человеческая — это пепел горький.
И что ни говорили они в тиши избы мовной, ни к чему они не пришли, кроме того, к чему приходили уже не раз: к ощущению полной безвыходности.
— Ты верно говоришь: люблю я тебя, — продолжал князь. — Но и в любви моей к тебе только горечь. Да, могу я иной раз и забыть, что другой целовал тебя… а, может, и другие… — чуть выговорил он сквозь зубы и побледнел.
— Вася!.. — потянулась она к нему.
— Нет, оставь! Так все говорят, чтобы мёдом горечь покрыть, но я никому не верю… — продолжал он. — Не поверю и тебе. Муж-то во всяком случае у тебя был… Как только вспомню я всё это, так зальётся сердце желчью и тошно мне на тебя и смотреть… Брось, не говори! Ничему ты тут словами не поможешь. Знаю, что и я не без греха, но и это не утешает, а напротив того… Все мы точно прокляты, и не дано нам быть счастливыми… Веришь ли, сколько раз готов был я бросить всё и в монахи уйти, а как поглядишь на косматых, только тошно делается: словно они гаже всех ещё, потому другие хоть открыто свиньи, а эти всё словом Божиим прикрываются. И дураки верят… И какая нужда мне обман ихний на свои плечи брать да людей вместе с ними морочить? Да что: бесполезны тут слова! И на тебя я часто словно на робёночка несмыслёного смотрю: куда ты тянешься, зачем? Что, счастливее тебя грекиня Софья или меня — Иван? Ведь всё это их величество — видимость одна. Так же, как объедятся, живот у них болит, так же не спят ночей от забот ненужных, так же, придёт время, положат их на стол носом кверху, и всему конец. А ты ко всему этому праху рвёшься!.. Вон про мужа твоего говорят на Москве, что грекиня его на тот свет отправила, а другие на тебя думают… Нюжли же пошла ты, в самом деле, на такое? Зачем?
— Тебе одному скажу зачем, — засияла на него глазами Елена. — Затем, чтобы на его место стал — ты.
— А я всё отдам, только бы на его место не становиться!
— Вижу теперь… — едва вымолвила Елена, и по щекам её покатились крупные слёзы. — Вижу, вижу… И вижу, что ни ты со мной счастлив не будешь, ни мне с тобой глаз не осушать… Ну, хорошо, послушала бы я тебя, уехали бы мы с тобой тогда на Литву — так разве там не то же было бы?
— И там было бы то же самое.
— Ну, вот… Значит…
— Значит, надо нам с тобой… Проститься…
Одной рукой Елена прижала ширинку к лицу, чтобы заглушить рыдания, а другой на князя замахала: молчи, молчи… Она слышать не могла этого слова: проститься.
Он опустился к её ногам, положил, точно ища защиты у неё, голову ей на колени, и она нежно ласкала его волосы. И в душе его сиял и не мерк образ Стеши, фряжской богородицы. Он понимал, что Елена в самом деле любит его, что он как бы ей в эти тяжёлые минуты прощания изменяет, но он не мог иначе. И думалось ему горько, что если бы на месте Елены была Стеша, то, может быть, он так же грезил бы и рвался к Елене…
- Царь Сиона - Карл Шпиндлер - Историческая проза
- Царица-полячка - Александр Красницкий - Историческая проза
- Смерть святого Симона Кананита - Георгий Гулиа - Историческая проза