Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А рацуха — это что?
— Рационализаторское предложение, салага, — сказал Сережка с превосходством, по слогам проговаривая слово это новое, чтобы не сбиться.
— Вот моя рацуха, — указал на календарь-плакат, прибитый гвоздями с бумажками на внутренней стороне входной двери квартиры.
Вверху плаката летело звено реактивных истребителей, и на их высоких килях красные звезды горели. Самолет на переднем плане был больше других, и больше других были звезды на нем.
— Ничего, что звездочки разных размеров, зато с настоящих самолетов, — сказал Сережка, лезвием бритвы вырезая большую звезду.
— И тебе не жалко? — с замиранием сердца Валерик спросил.
— А чего жалеть, если для дела. Так Антон Филиппыч говорит, наш мастер.
— Еще как для дела!.. А ты видел когда самолет реактивный?
— А кто ж его может увидеть? Реактивный же он — как молния: миг — и нету. Один только звук!
Поверх Валеркиных звезд карандашных Сережка с мылом наклеил настоящие звезды! И самую большую из них — на киль.
— Здорово! — восхитился работой Валерик. — А дядя Женя говорит, что это «мессер» немецкий.
— Ну и что? — звезду старательно приглаживая, сказал Сережка. — Был немецкий, стал советский!
И, довольный работой своей и каламбуром удачным, от души рассмеялся, а с ним и Валерик.
«Сережка — парень мировенский!» — с восторгом глянул он на старшего товарища, испытывая радость оттого, что такой авторитетный парень помогает ему, как равному.
И несколько дней пролетело еще, наполненных солнечной радостью, пока не нагрянул печальный тот день.
Провожая колонну пленных, с летящим самолетиком в руке, забежал Валерик на улицу Садовую, где был детский дом имени Надежды Константиновны Крупской.
Опомнился, когда окружили его детдомовцы стрижеголовые, и лететь самолетику стало некуда. И неба над ним не стало, и воздуха в груди. И руки к самолетику чужие потянулись! И Валеркины пальцы, на самолетике стиснутые, с безжалостной силой разжали.
От своего бессилия и наглости напавших он задохнулся, было, возмущением и какое-то мгновение смотрел оторопело вслед детдомовцам, убегавшим за калитку с большим пионерским значком над воротами.
Кинулся Валерик друга спасать, но у ворот дежурные детдомовцы постарше надавали ему «щелобанов» и больных подзатыльников. А когда он в сквозной глазок калиточный глянул, в него оттуда плюнули.
Уткнувшись в глухой детдомовский забор, он выплакал все свои слезы и, ко всему безразличный от потери такой, побрел, было, к дому, но от калитки с глазком его окликнули:
— Эй, ты, шкет! Подь сюда!
Он подбежал с воспрянувшей надеждой, что вот этот высокий детдомовец с повязкой дежурного самолетик вернет! Но тот деловито сказал:
— Вот ответь. Мы с тобой друзья до гроба, за одно или за оба?
— А что надо говорить?
— Ты за одно или за оба?
— Заодно.
— Грамотный шкет! — усмехнулся дылда и больно ухватил Валерика за ухо и стал трясти его, повторяя: — За одно! За одно!..
Валерик даже плакать не стал, что очень удивило дылду, и он спросил, отпуская ухо:
— Гудит, как телеграфный столб, да?
Валерик кивнул.
— А если б за оба, то гудело бы как самолет!
На него у Валерика обиды не нашлось. Смешались в нем все ощущения дня. В жизни его сознательной дороже и желанней игрушки еще не было. Не было и потери более невосполнимой.
Когда Валерик пришел к баракам, из кустов уже выглядывала ночь, а в курилке тетя Маня из литейки добивала «дурака» последнего. Она крыла картами наотмашь, как молотобоец:
— А это тебе на погоны!
И прилепила проигравшему шестерки на погоны.
— А я говорил тебе: «Не садись под нее — объегорит!» — смеялся и пальцем грозил проигравшему дядя Ваня-корявочник, никогда не игравший в карты.
Все игроки были на месте, а у столба под лампочкой вместо Пахомыча сидел кто-то другой.
— А где Пахомыч? — спросил Валерик, и все примолкли.
— Э, милок, — вздохнула тетя Маня, собирая карты в колоду. — Вспомнил когда… Я ж тебя звала с Пахомычем проститься, а ты мне крикнул: «Потом!» — и ускакал с тарахтелкой в руке. Так что вот. Пахомыч помер…
— Пахомыч помер… — не поверил он ушам своим. — Как помер?
— А так и помер. Девять дней отмечать скоро будем, Царствие ему Небесное… А ты вон когда вспомнил! Друг, называется…
«Пахомыч, миленький, прости, пожалуйста!» — прошептал Валерик, подняв к небу глаза.
«Если меня на небо заберет Господь, ты вон на те Плеяды погляди, их еще Стожарами зовут. На одну звездочку там прибавится. А я на вас оттуда гляну через звездочку, как в дырочку-щелочку. И все будет как в песне: «Мне сверху видно все, ты так и знай…» И меня не забывай. Нет-нет, да и глянь на небо. Когда хорошо тебе будет, ты глянуть на небо забудешь, а вот когда трудно!..»
— А если не заберет?
— Господь забирает к себе всех солдат и войной поврежденных… Заберет. У Него как в Уставе… Расписано все. В этом деле, браток, не бывает осечки.
— Пахомыч, миленький, мне плохо без тебя, — не замечая слез, протяжно проскулил Валерик, глядя в звездное небо.
Впервые ему не было страшно говорить и думать об умершем, наверно, потому, что покойником его не видел. Он в памяти Валеркиной живым остался. И превратился в звездочку небесную, как обещал.
Все печальным и скучным стало без Пахомыча. И даже котенок Ничейный, из кустов, подбежавший к Валерику, такой «побольшевший» уже и пушистый, не радовал.
И с паникой в душе он вспомнил, что долго так мамка домой не приходит! И одиночества холод почувствовал. И осознал, впервые может быть, что люди, тебе дорогие и близкие, могут уйти насовсем, незаметно и тихо, когда ты сам безоглядно счастлив и переполнен бесконечной радостью.
Бабушка Настя
— А я ж тебя, внучек ты мой, все жду-дожидаюсь, — на крылечко барака вышла бабушка Настя. — Что ты никнешь один-одинешенек на приступках холодных! Заходи-ка, милок, да будем вечерять. Похлебаем сырокваши с «дубовой кашей» и в люлю, спать-почивать… «Дубовая каша» — значит, перловая.
— А «сырокваша» — это что? — повеселел Валерик.
— Это сквашенное молочко сырое, не топленое и не кипяченое.
— А мамка это называет простоквашей, а тетя Гера — кефиром.
— Оно и то и другое хорошо, внучек ты мой. Бери-ка ложку да придвигайся к столу, а то уже сундук тебя ждет-дожидается.
После ужина бабушка Настя показала Валерке сундук, сняв с него покрывальце лоскутное:
— Вот ты глянь-ка, какой он старинный! Солдаты спасли от пожара да мне и отдали. Сам сундук был пустым, а в скрыне его лялька лежала, куколка детская. Я потом отдала ее девочке, сиротиночке-беженке, хоть и привыкнуть успела к куколке той самодельной… Тяжко бывает и больно, когда добрую вещь потеряешь, а когда вот подаришь с добром — на душе благодать.
— А я не дарил, — шмыгнул носом Валерик. — отняли детдомовцы.
И бабушку Настю спросил:
— А мой Бог их накажет, бабуля?
— Что ты, внучек ты мой! Что ты! Горше нет наказания, чем отца-мать потерять! Куда ж их наказывать больше, сиротинушек бедных? Нельзя! Над ними сама Богородица-Матушка ходит в заступницах.
— А что ж они бандитствуют? Отнимают да еще и плюются!
— В том вины ихней нету, внучек ты мой. Виноваты наставники ихние да горе наше военное. Мог бы и ты стать детдомовцем, да миловал Бог.
Бабушка крестится и шепотком читает «Богородицу».
— А Пахомыч зачем так умер?
— Как это, «зачем так умер?» Помер, как все, только в больнице. Его «скорая» чуть довезла. А помер… А все оттого, что Господь ему столько той жизни отмерил на белом свете гостить.
— А почему гостить, а не жить, бабуля?
— Дак живут, внучек ты мой, там, где жисть протекает вечно. Где некуда спешить. Где радость сплошная, без воздыханий и горестей. Только вот жисти такой нигде на земле теперь нету. Да и на кой она сдалась, житуха такая! Собака от жисти такой, и та от жиру бесится…
К ночи готовится бабушка Настя: вот лампадку затеплила перед иконой, занавеской оконце задернула, взяла дверь на крючок и попутно рассказывает:
— Я по бедности, внучек ты мой, робею перед ценами, а нищим да убогим подаю. А мученику нашему Евгению хотела рублик дать, дак не берет! «Я, — говорит, — милостыню не прошу. Чарку водочки, бабушка добрая, за здоровье твое — я выпью! А милостыню нищим отдай!» Во, какой гордый! — заостряет подбородок бабушка. — С копейки, — говорю, — с маленькой, капитал собирается. А он хохочет: «Капитал собирать моей жизни не хватит! Вот что государство даром сделает, так это меня похоронит, когда копыта отброшу. И все будет чин-чинарем!»
И бляху с мухою добавил.
Постелив Валерику постель на сундуке, предложила:
— Пока мамка твоя правду ищет, переходи-ка, внучек, ко мне жить. Дак вместе нам будет дружней.