Литвинов Александр Максимович
Германский вермахт в русских кандалах
Павшим и живым, жизни свои и здоровье положившим за великий Советский Союз, посвящаю
Предисловие
Все, написанное Александром Литвиновым, глубоко личностно, ибо увидено, услышано им, выстрадано и художнически осмысленно. За его плечами сложная, строгая жизнь, и ему удается страницы своей биографии превратить в страницы литературных произведений, когда факт бытия становится фактом искусства. Свои произведения А. Литвинов создает на средства собственной души — в них он сам и строитель, и строительный материал.
Детство на оккупированной территории, послевоенное лихолетье — главная тема его творчества. Но он не повторяет сказанного в литературе на эту тему, у него свой угол зрения на все, казалось бы, известные события.
О жестокости войны, о силе православной нравственности, о всепрощении русской души пишет автор в романе «Германский вермахт в русских кандалах», в котором показывает, как оттаивают окоченевшие в смертоносной стуже войны людские сердца, как оживают в них милосердие, человечность.
Пишет Литвинов емко, бережет слово, понимая, что от Слова — прямая дорога к образу. Подчас в небольшом рассказе (к примеру, «Спекулянт») умеет сосредоточить обилие уникального материала, оказать большое эмоциональное воздействие на читателя.
Иван Уханов
От автора
Россия — это секрет, покрытый
тайной, помещенной внутри загадки.
Уинстон Черчилль
Эта книга зрела во мне много лет и особенно остро просилась написанной быть, когда на глаза попадались разноречивые измышления «правдивых очевидцев» о пребывании военнопленных немцев в Советском Союзе.
Основой книги явились мои воспоминания, рассказы фронтовиков, рассказы самих военнопленных немцев, документы Российского Государственного Военного Архива по лагерю № 327 немецких военнопленных, организованному в моем родном городе Новозыбков, Брянской области в мае 1945 года в бывшем здании школы № 2 по улице Цветная.
Территория школы была превращена в лагерную зону с двумя предзонниками, обнесенную оградой «в один кол с двадцатью двумя нитками колючей проволоки».
В это же время в здании школы № 1 был организован спецгоспиталь № 5799, прикрепленный к лагерю. Лагерь рассчитан был на 600 человек, спецгоспиталь — на 700 койко-мест.
Впечатления детства крепко вошли в мою память, и живы они до сих пор. Из таких впечатлений сильнейших был для меня расстрел немцами евреев города и района в январе-феврале 1942 года.
Из синагоги, куда им приказано было собраться и все ценное взять с собой, несколько дней подряд гоняли только мужчин невеликими партиями, чтобы могилу копать. По улице нашей путь пролегал кратчайший до опушки Карховского бора, где немцы взрывали мерзлую землю, а мужчины обязаны были котлован углублять. Вечером же, чтобы мужчин обратно не гнать в синагогу, — их убивали в этой же яме-могиле.
И пулеметное ржание с эхом испуганным билось над нашей окраиной в небе морозном.
В день последнего расстрела толпу евреев — женщин и детей — повел старый раввин. То был сильный и гордый старик! До сих пор он идет по заснеженной улице нашей! И сколько мне жить суждено, он в памяти будет моей постоянно идущим!
А. Литвинов
Немцы пленные в городе
— Ух ты! Вот это да-а!
— Эсесовцы, наверно!
— Эсесовцы черными были!
— Черными и страшными!
— И с черепками ходили!
— С черепами, салага!
— Солдаты СС были в сером, а в черном — офицеры СС!
— И красивыми были, когда маршировали просто так!
— Ага, когда были в касках и с автоматами!
— И страшными были, когда партизана вешали на Доске почета!
— Ух, да! В майке драной стоял партизан, а руки завязаны сзади!
— Да! Он стоял как герой Советского Союза!
— А морозяка был какой!..
— А немцы в бабьих платках и в тряпках закутаны были.
— А партизан босый стоял на бочке железной!
— Да! И бочка к ногам прилипла, когда машина отъехала!
— «Прилипла». Примерзла! Салага!
— А тот партизан был Витя Кононов с Харитоновской улицы!
— Витю Кононова немцы на земле распяли!
— А ты-то откуда знаешь?
— А нам Антонина Васильевна еще в первом классе рассказывала!
— А нам бабушка рассказывала!
— Бабушка…
— А может, эти немцы ненастоящие!
— Или какие-нибудь французы из двенадцатого года!
— Ага! Шведы из-под Полтавы!
— А может, это, как радио сказало, — военные преступники?
— Нашел преступников! Гляди, доходяги какие!
— А кто ж они теперь?
— Да никто! Просто пленные фрицы…
Из-под горки накатом медленным поднимается в улицу сыпанина шагов, и колонна понурых людей в грязно-серой одежде форменной путь свой топчет самодельными обутками.
Это их деревянные подошвы выбивают на булыжниках дороги такой мрачный и чуждый слуху, непостижимой грусти клекот. И унылый этот клекот над колонной висит их общим жребием.
Сквозь решетку калитки чугунной глядит на немцев мальчик лет восьми.
— Бабуля, — шепчет он старушке сухонькой, — это фашисты те самые?
— Да какие это фашисты, — вздыхает бабушка Настя. — Несчастные люди.
— А фашисты где?
— Ну, дак война ж закончилась, и нету их.
— Совсем-совсем нету? А куда ж они делись, бабуля? Столько фашистов было! Целая Германия фашистов была, а теперь сразу нету!.. А еще там были немецко-фашистские захватчики. А эти куда подевались?..
Бабушка Настя молчит.
А мальчик, притихнув, взглядом из прошлого смотрит на немцев теперешних. Их понурое смирение ему обманом кажется, очередной коварной хитростью этих пришлых, не наших людей, имя которым было — фашисты!
Сквозь нестройный, рассыпанный шаг слышит мальчик из прошлого грохот проходивших тут полчищ. Их ревущие пасти моторов, гусеницы и колеса сотрясали тогда эту вот мостовую, стекла, и стены, и души людей!
И пришедшее с пленными прошлое не дает ему верить, что те самые немцы, что фашистами были, пропали с войной.
Вот же они! Поравнялись с калиткой! Те самые!
И страх из прошлого нагрянул! От калитки отпрянул мальчик, готовый наутек пуститься, да наш охранник показался с карабином. И заметил мальчик, что у немцев этих вид уже не тот. Что они сегодня без овчарок, без оружия, без орлов и фашистских знаков. И не сами идут, а их принудительно гонят, как скот.
— А кто ж они теперь, бабуль?
— А горе одно, — вздыхает бабушка Настя и себе же мысленно противится: «Это сейчас они «горе одно», а когда при оружии были да в силе своей — горе нам было всем! И могли они все, и умели! И стрелять, и вешать умели, и насильничать… Им все было можно, а нам — все нельзя!
И жить было тож нельзя…»
Завздыхала бабушка Настя, загорюнилась от пасмурной печали мыслей налетевших. Могильным холодом войны из прошлого пахнуло. Что пережито и потеряно — оживать стало в подробностях. И сама же испугалась, что вот разбудит в себе хроническую боль пережитой оккупации, и видения из прошлого явятся, одно страшней другого. И лишится она покоя на долгие ночи и дни. И никакой валерьянкой не залить тогда, не убаюкать рыдающее сердце.
— Царица Небесная! — вслед колонне крестится бабушка. — Матерь Божья! Заступница Усердная, прости ты их и помилуй, супостатов несчастных. Ни нам, ни врагам нашим не посылай, Матушка, такого. Пресвятая Богородица, избави людей твоих от бед и прегрешений…
Стучат деревяшки по булыжникам, бредет понурая колонна, а вдоль ее пути скелеты убитых домов стоят, мертвым безмолвием заселенные…
У взорванного и проросшего травой завода остановились немцы, разобрали привезенный инструмент и вошли в зону руин, огражденную фигурами конвойных.
И вместе с далеким гудком лесопилки и зычным звоном вагонного буфера у путейских мастерских понеслось по округе жестяное царапанье лопат да тупые удары ломов и кирок.
— Валерик, иди снедать! — зовут мальчика завтракать.
Валерик не слышит. Сквозь бурьян он крадется к немцам, чтоб разглядеть их теперешних, когда у них кирки и лопаты, а у наших — оружие.
И в памяти разбуженной проснулось прошлое так явственно и зримо. То было здесь. Недавно, вроде, и давно…
Под городом уже гремели наши пушки, и немцы в спешке отступления все, что могли, уничтожали.
Валерик с матерью на огороде прятался и бегающих с факелами немцев из зарослей малины наблюдал: и робкие хвосты дымов над крышами, и проблески огня сквозь буйство зелени садовой, и крики слышал, выстрелы и слезы, где немцам поджигать мешали.
Потом все занялось! Костром округа запылала, и тучи дымные затмили солнце, и черный мрак упал на землю неузнаваемо-чужую. И плач людской смешался с яростью огня, стрельбой и свирепой жестокостью немцев.