Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Над курилкой повисло молчание.
— Потом был побег. Нас поймали и собакам ротвейлерам бросили. Тех зверюг, видно, век не кормили. Всех прикончили, а мной подавились. Скорей всего, звери наелись, наверно… Или, если быть точным, я первым упал, а все на меня уже падали. Каждый закрыл меня жизнью своей…
Валерик смотрел, как цигарка забытым предметом дымилась в руке дяди Жени и в пепел седой превращалась. И на ботинки тот пепел падал, на те самые, желтые, что имели подковки и спереди, и сзади.
— Только наши ребята — советские, русские продолжали в плену бороться. Безвестно… Американцы своих из плена встречали с военным оркестром, как героев встречали. А наши встречали проверками СМЕРШ. И, пройдя все чистилища, — в душе твоей радости нету от свободы полученной. Оглядишься вокруг, по карманам пустым пошаришь, и еще страшней становится в своей родной стране, когда видишь, что ты нищий и бесправный. И, несмотря на то что ты вернулся в дом родной, постоянной прописки тебе не дают. Только на две недели! И работы тебе не дают: по закону неписаному, тебя держат чужим! Ты — чужой своей Родине, за которую кровь проливал! А пришел инвалидом — хрен тебе в рыло, а не пенсию!.. Один кабинетный дядя так и сказал: «Кто тебя покалечил, у того и пенсию клянчи!»
— Женечка, как же ты, милый, живешь? — спросила Полина Григорьевна.
— А кто вам сказал, что я живу?.. Я даже нищим быть не имею права! А вот те, что лес под Тобольском пилят, те — сыны Отечества. Только маленько свихнулись с пути. Отпилят свое, подвыпрямятся, вернутся домой и в дружную семью народов СССР вольются, чтобы дальше предавать и гадить, но уже незаметно. Но гадить и предавать, потому что с кривой душой существо двуногое праведно жить не способно!
Обжигающий пальцы окурок дядя Женя выбросил в бочку.
— Если б мы знали, что дома нас за людей не считают, многие б не выдержали плена, не сражались бы в концлагерях за жизнь товарищей, за дух солдата Красной Армии. Мы внушали себе и другим, что Родина верит нам и надеется, что мы и в плену продолжаем свою войну с гансами до последнего дыхания…
«До последнего дыхания» — все равно, что до последней капли крови, — размышляет Валерик. — Так и в партизанской клятве говорится. И в солдатской присяге «до последнего дыхания». Тут было все ему понятно: солдат должен сражаться, пока не погибнет.
А вот на торжественном построении в честь партизана и комсомольца Владимира Зеболова, воевавшего разведчиком в партизанском соединении Сидора Ковпака, старшая пионервожатая, по прозвищу Дылда, сказала, что советские партизаны сражались до последнего патрона.
«До последнего патрона…» — застряло в голове Валерика, создавая впечатление недосказанности. — А что потом?»
И вот, когда на поляне героев в очередной раз собрался пионерский отряд и Дылда дошла до «последнего патрона», Валерик спросил:
— А что потом?
Дылда посчитала, что это спросил кто-то из пионеров и на секунду задумалась, собираясь с ответом:
— Ну, что-нибудь делает… чтобы врагу не достаться живым.
И, недовольная тем, что ее перебили, и своим замешательством, потребовала голосом окрепшим:
— Это кто у меня спросил?
— Это я, — просунул голову Валерик между стоявшими в первом ряду пионерами в чистой форме и при галстуках красных. А Валерик, как и вся ребятня, набежавшая с округи, был в трусах и майке.
— Мальчик, ты нас не отвлекай! — строго глянула Дылда и, разглядев, что он не по форме одет, добавила в голос возмущение: — Ты посторонний? Чей это невоспитанный?
— Да он из бараков!
— Ах, из бараков! Оно и видно! Дежурные! Проводите его за ворота!
— Да их тут много… Лучше не надо, Розалия Львовна…
Он так и не узнал, что надо делать, когда останется патрон последний. Стрелять в самого себя? А зачем, когда можно убить еще одного врага и пойти в штыковую!
И вот подходящий момент наступил, и Валерик не выдержал:
— А до последнего патрона если?
— Что до последнего патрона? — на секунду запнулся Уваров. — А, в смысле «до последнего патрона!» Это Геббельс солдатам своим внушал, чтоб они сражались до последнего патрона. А потом… Немцы ж не мы, иваны русские. Немец — отличный солдат, но амбразуру собой не закроет и на таран не пойдет, когда боекомплект закончится. А когда вразумили себе, что войну проиграли, «хенде-хох» научились делать и «Гитлер капут!»» кричать.
— А что наши кричали, когда сдавались? — Валерик спросил.
— А что было нашим кричать, когда командиры бездарные сдавали в плен дивизии и армии даже. Говорят, в сорок первом под Киевом наши растяпы сдали в плен сотни тысяч солдат! Вот и крикни об этом! Попробуй!..
И заскрипели тут лавочки, и, как вихрем подхваченные, по домам сыпанули фронтовики бывалые.
— Ты, Женька, гремишь, как пустое ведро. Тебе люди неправду прощают из жалости. А как было дело, не знаешь. А я был в тех боях, и в плену побывал, и бежал, слава Богу, удачно… Два месяца с половиной мы были в боях непрерывных…Два с половиной месяца непрерывных боев мы держали немца на себе, это тебе не хухры-мухры! Подвижные были бои. А в последние дни мы заняли оборону. Каждый вкопался в ячейку свою… А у нас к тому времени уже ни патронов, ни снарядов, ни сухаря, ни крошки хлебной… Да жара и не капли воды…Причем же тут командиры? Они были с нам. И командиры, и политруки. Что в рукопашную, что в штыковую — ходили с нами. А без воды да без еды, руки винтовку уже не держат, и без помощи сторонней тебе из ячейки не выбраться. Но ты еще солдат, потому что в патроннике винтовки твоей сидит патрон, хоть и последний… А вместо немца того, на кого ты патрон заготовил, бомбовой налет тебя с землей смешать нацелен, а после танки… Немцы свои части с передовой меняли, а мы день в день, ночь в ночь должны были держать его на прицеле. Не спавши и не евши…Вот это нервы какие. А главное в том, что Гитлер больше двух месяцев не мог наступать на Москву! Не мог! Потому, что мы его за одно место держали. Жаль, конечно, что народу столько полегло, — с печалью закончил дядька Микола и ушел.
Ушел и Уваров, аккуратно опустив в бочку окурок.
Пахомычева радость
В курилке остался Пахомыч, да у него под бушлатом Валерик:
— А ты, почему не бежишь по домам? Разве не страшно тебе?
— А меня, сынок, уже не страшит ничто. Ни жизни, ни страху во мне не осталось…
— Почему ж они быстро ушли, а, Пахомыч? На войне они смелыми были, а теперь испугались чего-то, что дядя Женя сказал… Они уже трусами стали?
— Да не трусы они! Позиция нынче другая, чем на фронте была. Враг там видимый был. И каждый знал, хоть и примерно, но знал, откуда он попрет и чем шарахнет по тебе. И многое зависело от тебя, да еще от товарищей. И боялся солдат на войне быть убитым да в плен, не дай Бог, угодить. А тут — человек в окружении. Кто друг, а кто враг — сразу не разберешь! А когда разглядишь да поймешь — будет поздно… Сейчас загреметь по статье политической можно за просто так. И ни слуху, ни духу от тебя не останется. Ни детям, ни близким твоим ходу не будет. И мужики берегутся поэтому. Женька правильно все говорит, да правда его опасная. Слушать нельзя. А ну, как услышат уши грязные! И пропал человек. И пропал ни за что! Просто слово сказал опасное.
— А мои уши мамка всегда проверяет, чтоб чистыми были.
— Она молодец, твоя мамка, — Пахомыч глядит на закатное солнце. — За Женьку пошла заступаться. Она комсомолка смелая. Тебе не рассказывала, как у немцев работала, нет?
— Нет, — мотает головой Валерик. — А как работала? Как учительница?
— Нет, дорогой мой, похлеще. Она партизанам документы добывала разные, когда в городской управе работала. Вот такие дела, милый ты мой. Ну, ты иди, сынок, спать, а я еще посижу, позорюю. На солнышко вот погляжу, как оно с неба уходит…
— А что на него глядеть? Оно еще завтра будет и послезавтра, — зевая, сказал Валерик.
— У тебя еще будет много… солнышков.
— А у тебя?
— А мои, брат, кончаются. Последняя шеренга подходит к концу.
— Но ты ж не болеешь, Пахомыч, а только кашляешь. И то по ночам…
— Дак, сынок, я уже не болею, — с ласковой грустью гладит Пахомыч мальчика по голове. — Догораю я, милый ты мой. Вот, как солнышко это сейчас догорает. Незаметно и тихо… Но нам унывать нельзя! — взбодрил он себя улыбкой. — Хорошего да настоящего в жизни находится больше, чем прочего разного. Правда, это начнешь понимать, когда в жизни всего нахлебаешься, милый ты мой. Да пройдешь сквозь болячки да горести, но только не через войну, не дай Бог… Мне в разведке пришлось воевать, в полковой. Мужик я здоровый был: пятьдесят четвертый размер хэбэ носил. Сейчас не верится даже, какой я здоровый был. А во время патрулирования, уже в городе Вена, после Победы, напоролись на эсесовцев переодетых. Мы у них документы хотели проверить, а они по нам — огонь на поражение… Меня потом чуть откачали. А все потому, что расслабились мы, потеряли напряг боевой. Мол, война уже кончилась, расслабуха полнейшая и долгожданная радость… А война, брат ты мой, до сих пор не затухла и невидимо тлеет. И мы хоть и мирные люди, а должны быть всегда начеку, чтоб не проспать, когда фашисты недобитые опять захотят пострелять.