Он прочел, водя пальцем по строчкам. «С тобой поеду, — сказал он наконец, — заодно Карла проведаю».
Дон Диего не скучал по старым богам. Символические отношения с выпавшими на его долю вероисповеданиями сводились к ритуалам, которые он находил пустыми вне зависимости от того, предназначались они четырем Тескатлипокам четырех сторон света или трем архангелам и Разорею. «Нам обязательно звать Его Разореем, Уанинцин?» — улыбался Тата Васко, наслаждаясь его манерой речи. «А как же еще? Разорей и есть, дон Кирога[124], и я же говорил, зовите меня дон Диего; не для того я крестнулся, чтобы меня обзывали, словно какого скора». — «Скота, дон Диего, скота». Ему нравилось, что воскурения и службы длились всего час-другой по воскресеньям («Ското вернусь», — говорил он в мастерской, отправляясь к мессе), что молитва не предполагала прободения гениталий шипом агавы, что в церкви приходилось всего лишь съедать кусочек пресного хлеба, а не жрать жаркое из человечины, как во дворце при Моктесуме, — человеческое мясо плохо жевалось, а в подливку клали слишком много перца. Он не тосковал по истекающим кровью жертвенным сердцам, по тому, как накачанным галлюциногенами толпам швыряли отрубленные головы, по тому, как скатывались по ступеням обезглавленные тела.
Но, разумеется, он тосковал по порядку и чистоплотности индейского правления: по нормально работающей судебной системе, по чувству, что ты в закрытом сообществе, где все — твои друзья и вместе вы правите небольшим миром, по уверенности в себе, происходящей из того, что достаточно владеть науатль — и все будут тебя понимать. И ему по-прежнему было больно. Что с того, что новая жизнь складывалась неплохо? Все равно он предпочел бы, чтобы испанцы не приходили, чтобы его родители умерли от старости, а не от жажды во время осады, чтобы его жену не насиловали до смерти тлашкальтеки, чтобы псы испанцев не сожрали двойняшек. Он предпочел бы иметь возможность предать земле братьев и племянников, погибших в бою, и чтобы не угнали в рабство своячениц, которые сделали выбор и утопили своих младенцев в озере — лишь бы не видеть их будущих страданий.
Когда началось разорение Теночтитлана, Уанинцин со старшим сыном укрылись в тотокалли и спаслись, потому что Кортес питал слабость к искусству аматекии. Все потеряв, он начал заново, и одни преимущества сменились другими. Его сыну не суждено было гордо собирать волосы в хвост, полагавшийся всем ученикам кальмекака[125], но не суждено было и отправиться на войну. Сам он не мог более заучивать наизусть прекрасные стихи, возвеличивавшие империю, и пользоваться привилегиями едва ли не священного придворного художника, зато познал свободу и наслаждение езды верхом. Ему многое нравилось в новом для индейцев мире: обувь, говядина, всем уже знакомые рубашки с ананасами, которые при Моктесуме сочли бы признаком непозволительной чванливости, караемой смертью.
«Нет, — сказал Васко де Кирога, — думаю, я поеду один. Это собрание епископов ради спасения Церкви, а не цыганский табор, которым Кортес развлекал короля». Уанинцин пожал плечами и сдул со лба челку. «Если что потребуется, скажешь». — «Что мне может потребоваться?» — «Не знаю, какой-нибудь гостеприимец папе». — «Гостеприимец?» — «Чтобы он трогался». — «Его святейшество нельзя трогать». — «Само собой, он же папа, но его епископы наверняка пришлют ему гостеприимцев». — «Гостинцев». — «Я так и говорю — гостеприимцев». — «Нет, гостеприимца точно нельзя», — продолжал забавляться Кирога. «Почему?» — «Он же божий человек, Уанинцин, да и лет ему больше восьмидесяти, надо думать». — «Надо просто правильного гостеприимца выбрать», — сказал Уанинцин, нахмурил брови и подергал себя за жидкую бородку, которую лучше бы вовсе не отпускал. «Какого еще гостеприимца — папе-то?» — «Какого-какого? Красивого, конечно, — ответил индеец. И без всякого перехода сказал: — Пошел я, а то дождь наступается».
Уанинцин был приписан к селению-госпиталю в Цинцунцане, но решил устроить птичник и перьевую мастерскую в отдельном месте. Кирога разместил госпиталь в бывшем дворце императора пурепеча, и аматек отказался там оставаться. «Не стану я делать тотокалли в этой душегубке, мне привидения птиц попортят. Мы к тому же ночами работаем. А если грибами подкрепимся, чтоб лучше работалось? Представляете, что нам тогда явится?» Кирога согласился: аматеки, чтобы контролировать люминесцентный эффект перьев, действительно работали в основном ночью, в бараках без окон, при скудном свете восковых свечей. «Я уж и участочек подобрал, — сказал Уанинцин, — вот заглянете как-нибудь и заодно на меня запишете, вы же вроде как нотариус».
Участочек оказался долиной, сбегавшей по склону, поросшему темным сосновым лесом, к берегу озера. Вдалеке от всех общин; изумрудный луг делится надвое овечьим стадом; на горизонте стражами высятся горы. Ничего красивее Кирога не видел на всем озере Пацкуаро, которое само, по его мнению — и моему тоже, — являлось самым прекрасным местом в мире. «Где поставишь мастерскую?» — спросил он. Уанинцин указал на верхний край долины. «Весь участочек на меня запишете или только мастерскую?» — «В Мечуакане ничего ни на кого не записывают, — ответил падре, — все общее». — «Тут пурепеча живут, — признался Уанинцин, — но они только тыквы сажают да барашков пасут». Епископ немного подумал: «Можешь устроить тут мастерскую, если оснуешь селение». — «У меня всего один сын, как же я обосную?» — «Вместе с пурепеча». — «Хотите сказать, мне их надо будет учить по перу работать?» Епископ кивнул. «А бумаги тогда дадите?» Кирога фыркнул и покачал головой. «Дам бумагу, что ты основатель селения». — «А на мастерскую?» — «Нет».
Долгие месяцы другой индеец, утверждавший, что он нотариус и представляет интересы дона Диего де Альварадо Уанинцина, а также вновь основанного селения Недалече, обивал пороги епископа, но тот его не принимал. В конце концов выписал какие-то бумажки, только чтобы от него отделаться. И узнал, что в идеальной долине уже построена мастерская, пять многосемейных домов и общинная столовая.
Сет третий, гейм пятый
Увидев, как ломбардец впечатал мяч в воротца, герцог утратил самообладание, не изменявшее ему весь матч. «Мать его!» — прошипел он. Барраль тихонько поддакнул: «Ничего себе, начальник». Никто из них никогда не видел такого прямого, стремительного, почти призрачного удара и такой меткости — стена словно проглотила мяч.
Герцог попросил перерыв и подозвал подопечного. Несмотря ни на что, поэт предвкушал победу и полагал, что произошедшее — случайность. «Он давно пытался, — сказал он герцогу, — и вот получилось; чистое везенье». Герцог покачал головой. Барраль поднял палец, прося слова. «Чего еще?» — «Или они нас завлекали, чтоб мы все на кон поставили». Лицо поэта омрачила тень сомнения. «Он едва на ногах держится, — сказал он, — не