Дважды пробежав глазами четкие черные строчки, Мещерзанцев бросил повестку на стол, брезгливо оттопырив нижнюю губу:
– Принять отказываюсь! Категорически!
– Поздно, повестка принята, – бесстрастно отчеканил Теобор Тракеан. – Как только вы дочитали ее, в космос ушел кодированный сигнал, а в мыслеоргане вашем закрепилось согласие на явку. Главный компьютер ЭМТ обеспечит вам к нужному сроку свободное время, отличное самочувствие и – что особенно важно – ясность мысли и памяти. Прогрессирующий склероз ваш, досточтимый Юрий Кузьмич, плохой на суде помощник.
Мещерзанцев, удрученный, махнул рукой: ничего, мол, не попишешь. Но исполнитель, игнорируя его жест, продолжал:
– Бляшки, отложения всякие со стенок сосудов ваших будут удалены; эластичность, просветы – все придет, как говорится, в ажур. Мы постараемся дополнительно…
И Юрий Кузьмич, сам не ведая почему, вдруг проникся твердой уверенностью: да, постараются; все выйдет – не будет склероза, будет ажур. Будет! Он чувствовал: в нужных центрах, сферах его мозгового пространства, накапливаются понятия и факты, обещанные повесткой. Одно оставалось неясным.
– А как прикажете понимать, – осведомился писатель с грубоватой прямотой гения, – как прикажете понимать пункт «защита»? Да и следующий пункт тоже? «Выбор»… Из кого выбирать придется? И трибунал ваш так-таки в любом месте и соберется?
Теобор пояснил безо всяких юридических уверток:
– В защитники можете взять кого угодно, любого устраивающего вас землянина – из современников ваших. А пожелаете, представителя любой цивилизации, состоящей на пять тысяч девятьсот восемьдесят третий земной год в Межгалактической Федерации. – И, видя в глазах Мещерзанцева не рассеявшееся до конца недоумение, добавил: – Вовсе не обязательно брать в защитники юриста. Тут нужен скорее не законник, а знаток литературы, прежде всего вашего, Юрий Кузьмич, творчества. Ведь немало людей писало о вас, и есть…
«Как же, как же!» – с неожиданной горечью вскричал про себя Мещерзанцев. Напыщенными, пустыми вдруг показались ему так радовавшие когда-то хвалебные статьи, публичные панегирики; привиделись лица панегиристов, лукавые, корыстные их ухмылки.
– …Писало о вас, и есть даже монографии, – не унимался Теобор Тракеан. – Пожалуй, коллеге и современнику лучше удастся отстоять ваши шансы. Его преимущества – конкретика, живое ощущение силы древнего искусства. Ну а категории Вечности, Совершенства, Абсолюта ближе моим компатриотам по галактическому кольцу, существующему сотни тысяч лет.
– Н-но мой соб-брат, – Юрий Кузьмич вдруг стал заикаться, – Отчего же не сможет! Выбранному вами защитнику тоже введут в мыслеорган необходимую информацию, и медики наши над ним поколдуют. Будет вполне, как у вас говорят, на уровне.
– К-когда н-надо выб-брать?
– Лучше всего сегодня, сейчас. Сократится расход энергии на установку моего экстремального поля, за счет чего увеличится лимит времени на слушание дела. Мало ли что может понадобиться?
– Н-ну а место?
– Любое! Экстемпоральный тоннель будет выведен в указанный вами пункт, лишь бы координаты его совпали с одним из пространственно-временных узлов нашей сети связи.
Прошу, не стесняйтесь. Гавайские острова? Ницца? Монте-Карло?
– А н-нельзя прям-мо тут… у м-меня?
– Извольте. Дома, как у вас говорят, и стены помогают. Наша беседа транслируется в Центр. Минутку, сейчас там рассчитывают темпоральные совмещения… Итак, дело слушается завтра.
– Как! – воскликнул Мещернзанцев. – Завтра?!
– Успокойтесь. Событийный коэффициент времени вам увеличат: все, что наметили, пожелали, успеет случиться.
– Завтра, – прошептал Мещернзанцев.
– Полно, – сказал Теобор Тракеан. – Выберите уж заодно и защитника.
Сосредоточившись, Юрий Кузьмич вдруг ощутил в себе неведомую прежде силу: люди, события, отдельные факты и обширные тексты всплывали в памяти с пугающей четкостью, соединялись, выстраивались, расходились – послушные малейшему его желанию. Он восхищался и горевал. Да, горевал оттого, что в лучшие годы свои не обладал такой победительной умственной силой: сколько бы написал и как написал бы! Но, удручаясь, успевал с ледяным спокойствием вглядываться в рожденные памятью фантомы, и они, словно в наведенном искусной рукою фокусе, становились резче, ярче. Он видел теперь насквозь своих собратьев по перу, дружественных мыслителей, случайных знакомых. И сокрушался, отчего прозрение пришло так поздно! Наконец, махнув рукой, назвал человека, чаще других являвшегося его умственному взору:
– Протуберанский!
* * *
Назавтра Мещерзанцев проснулся в прекраснейшем настроении. Каждая клетка тела вскипала бодростью. Кофе он выпил, лишь отдавая дань традиции. Нет, не обманул судебный исполнитель – все дела, отмеченные в «поминальнике» вчерашним и сегодняшним числом, совершились чуть ли не сами собой ко вчерашнему вечеру. Даже гонорар – он ждал его через месяц – перевели вчера. Это и есть полный ажур!
Позвонил Протуберанский и сказал:
– Я в курсе, буду заранее.
Юрий Кузьмич вознамерился было перелистать свои творения, кое-что освежить, подытожить. Достал их из застекленного шкафа. Оказалось, он помнит каждое наизусть.
Его обуяла смутная тревога: они больше не казались ему прямыми шедеврами.
Он закрыл глаза и вдруг увидел воочию Вечный Депозитарий. Светлые залы возносились до семисотого этажа; всюду серебристые полки, забранные ячеистыми сотами, в каждом гнезде сверкающий кристалл с записями шедевров. К некоторым полкам приникли считывающие устройства – где-то в иных галактиках читали мчащуюся по лучу запись. Мелькнула мысль: «Нет, не стать моим книгам ясным алмазом!» И противления почему-то не вызвала. Вчера, прощаясь с Теобором Тракеаном, он спросил, нельзя ли с ходу, не вникая, увидеть хоть один шедевр русского писателя, представленного в Депозитории? Тот поднял руку, взял из воздуха сканер и, поиграв кнопками, зажег на экране строки:
Река времен в своем стремленьеУносит все дела людейИ топит в пропасти забвеньяНароды, царства и царей…
«Не может быть! – снова горько вскричал про себя Мещерзанцев. – Не может быть».
…А если что и остаетсяЧрез звуки лиры и трубы,– То вечности жерлом пожретсяИ общей не уйдет судьбы!
Обновленная память мещерзанцевская тотчас услужливо назвала имя, отчество, фамилию – Гаврила Романович Державин, ни разу не востребованные у нее, у памяти, после школы: уж больно старомодными, скучными – до зевоты – казались его стихи. Вспомнилась зачем-то сама школа на берегу величавой сибирской реки, за которой по осени золотыми, багряными факелами полыхали березы с осинами в темной зелени пихт, сосен, елей не замученной еще людьми тайги. Потом – и висевшая в классе на стене у окна засиженная мухами репродукция знаменитой картины: перед Державиным читает свою оду тоненький как тростинка отрок с вознесенною ввысь рукою… Ох, как не любил кучерявого этого отрока (особенно в последующей взрослой его ипостаси) профессор Велемудрин! Каких только пакостей не привнес тот, по убеждению профессора, в российскую поэзию: и генетическую память – эфиопскую или того хуже; и пустые философствованья западного толка – с богохульствами, подрывом устоев; мерзопакостную эротику французскую; слог, чуждый исконному ладу великого языка россов.
Внемля вполслуха пояснениям Теобора: мол, знаменитые эти вирши, начертанные золотом на фасаде Депозитория, есть доказательство торжества творческого разума над временем и судьбой – пускай вопреки авторской мысли, Юрий Кузьмич отчего-то терзался вопросом: за что же, за что Гаврила Романович, удостоенный сияющего кристалла, так возлюбил кучерявого? Но подсознание шептало: «Прав, прав певец Фелицы! И кудрявый арап тоже там, в Депозитории, куда и близко не подпустят профессора Велемудрина»… Дослушав свое подсознание, Мещерзанцев вознамерился было узнать у судебного исполнителя: кто из ребят из стальной обоймы закристаллизован? Не может же быть…
Взорвался неистовой трелью дверной звонок. Прибыл Протуберанский. Он трижды впился в хозяйские уста и, хохоча заранее, изложил новейший сексуальный анекдот о пирожках и ватрушке. Посмеялись, перебросились новостями: морозов вроде нечего ждать и к Новому году, так все и будет киснуть; бумага из Союза насчет прибавления гонораров в Совмине застряла – похоже – навсегда; от драматурга Подвенечного опять жена к народному артисту ушла, он, говорят, грозится новый театр спалить… Подступавшее судоговорение упоминалось лишь по касательной: закон-де и через тысячу лет будет как дышло; слава, пусть даже вечная, не светит и не греет… Побиск Протуберанский, чуть было не закончивший в свое время истфак, даже воскликнул: