Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кадзу слушала речь Ногути рассеянно. По правде говоря, она не понимала этих идей. Но считала себя абсолютно правой, и с этой точки зрения ее самоуверенность нисколько не уступала самоуверенности Ногути.
Из-за случившегося он полностью разочаровался в Кадзу, примирился с тем, что исправить ее поведение невозможно, но обнаружил все слишком поздно – что указывало на оптимизм этого бескорыстного человека. Ногути, ослепленный сознанием своей правоты, не видел истинной природы вещей. Почему он женился на Кадзу? Чем глубже Ногути верил в принципы, тем сильнее втайне желал эту женщину – разве это не осквернение принципов?
Ногути злился еще и потому, что на его чувства и попытки чему-то ее научить Кадзу отвечала только внешне, без подлинной искренности. Она совершенно не признавала мужских чувств, проистекавших из принципов, и не считала их проявлением любви. Зрелого человека невозможно перевоспитать: можно принять, что любовь – это когда глаза мужчины сверкают, не в силах от тебя оторваться. Остается лишь кротко и честно ответить на чувства и пристойно общаться в пределах невозможной, заданной логикой страсти.
Нельзя сказать, что Ногути с самого начала не разглядел горячего интереса Кадзу ко всему происходящему, ее страсти к активной жизни, прирожденной жажды всему отдаваться полностью, без остатка. В этом, вне всякого сомнения, состояла ее привлекательность. Именно эти качества пробудили пыл такого правильного и честного мужчины, как Ногути.
Он требовал, чтобы Кадзу разделяла его принципы, она же не проявляла желания привить ему свои. То было некое жизненное одиночество: она полагала, что лишь сама способна осуществить то, чего хочет. У нее напрочь отсутствовали логически выверенные чувства. Логика ее лишь остужала. И Кадзу, осознавая свое жизненное одиночество, всегда страшилась одиночества после смерти.
И Ногути стремился подогреть этот страх, когда спокойно произнес:
– Вот что я скажу. Это мое последнее слово. Если теперь ты откажешься от возобновления работы и продашь «Сэцугоан», я стерплю то, что стерпеть трудно. Придется начинать сначала. Если сейчас скажешь «да», мы с трудом, но успеем. Но если скажешь «нет»… Думаю, ты в полной мере осознаешь, что между нами все кончено.
Перед глазами Кадзу промелькнула безвестная могила на каком-то заброшенном кладбище. Покосившийся надгробный камень, заросшая сорняками одинокая могила человек, к которому никогда не придут родственники, – как итог жизненного одиночества. Ее мечты рушились. Бездонный, темный ужас пронзил сердце. Если Кадзу не останется в семье Ногути, другого пути у нее нет, и этот призрак будущего выглядел чудовищно убедительным.
Но что-то звало Кадзу издалека. Насыщенная событиями жизнь, заполненные работой дни, люди, во множестве посещающие дом, – все это притягивало ее, как вечно пылающий огонь. В этом мире не было смирения перед судьбой, разбитых надежд, сложных принципов. Он был фальшивым, в нем жили непостоянные люди, но взамен там звучал смех и бурлило опьянение. Отсюда виделось, как в этом мире факелы танцоров ярким светом опаляют ночное небо на вершине холма за темными полями.
Весь жизненный пыл Кадзу призывал ее броситься туда. Никто, даже она сама, не могла сопротивляться этому зову. И все-таки сила Кадзу в конце концов наверняка приведет ее к одинокой, полуразрушенной, неприкаянной могиле.
Она закрыла глаза.
Фигура жены с закрытыми глазами, сидевшей, как полагается, с прямой спиной, раздражала Ногути. Он считал, будто хорошо знает эту непостижимую женщину, что и мешало ему: ее нынешняя непостижимость была иной, совсем не такой, как раньше. Он и не заметил, что Кадзу становится другим человеком.
«Опять думает, как поступить по-своему. Наверное, снова заплачет. В любом случае я устал от этой женщины. Пусть это признак старости, но ничего, кроме усталости, я сейчас не чувствую», – размышлял Ногути.
И все-таки его обуревали волнение и ожидание, как ребенка, который ждет, когда перед ним взлетит в небо фейерверк.
Ногути боялся одного: нового непостоянства Кадзу и треволнений, связанных с переменами. Он с детским нетерпением горячо желал, чтобы его жизнь, которой оставалось так немного, поскорее устоялась, пришла в равновесие. Ремонт или перестройка дома, перепечатка синих цианотипных[50] фотографий, изменение планов – нет уж, увольте. Ни душа, ни тело не могли больше выносить неопределенность. Они, словно дрожащие кусочки фруктов в желе, ждали, когда застынет желатин. Когда наступит это желанное состояние и можно будет спокойно смотреть на синее небо, вдоволь наслаждаться восходами и закатами или легким покачиванием древесных ветвей.
Ногути, как и многие отошедшие от дел политики, для поздней поры жизни приберег «поэзию». До сих пор у него не было времени попробовать эту высохшую пищу. Он не думал, что это вкусно, но подобных людей привлекает не поэзия сама по себе, а то, что скрывается в неистовой тяге к ней, олицетворяет непоколебимость и устойчивость мира. Поэзия должна явиться, когда исчезнет страх перед очередной переменой в жизни, когда станет понятно, что тебя уже не охватят беспокойство, желание, тщеславие.
И тогда все жизненные невзгоды, все логические построения должны раствориться в поэзии и потянуться струйкой белого дыма к осеннему небу. Тем не менее о надежности поэзии, а равно о ее бесплодности Кадзу знала куда больше.
Ногути и не подозревал, что он скорее всего ничуть не любит природу. Люби он природу, он, без сомнения, по-настоящему любил бы Кадзу. Ногути представлял себе красоту природы по тем остаткам зарослей в Мусасино[51], сохранившимся в Коганэи, которые видел во время прогулок. Но эти старые сакуры, эти огромные вязы, эти облака, это вечернее небо были не более чем идеальным автопортретом, нарисованным его искренней неуклюжестью.
Кадзу все не открывала глаз.
В это мгновение от перспективы вечно беспокойной семейной жизни Ногути совсем растерялся. Кадзу, даже если потрясти ее сейчас за плечо, и бровью не поведет – так и будет сидеть как каменная. На все последующие годы до самой его смерти мир застынет в невероятной, невообразимой форме.
Кадзу медленно открыла глаза.
За это время ее разум решительно преодолел препятствие, и она пришла к единственно возможному для себя ответу. В плотной темноте за опущенными веками она всем телом ощутила