class="p1">Кадзу приказала шоферу остановить машину, не доезжая до дома, на берегу у мостика. Она стеснялась подъезжать прямо к воротам. Шофер открыл дверь, Кадзу выставила ногу в ярко сверкнувшем в сумерках белом носке и тут заметила человека, который вышел из ворот и направлялся в ее сторону.
Фигура с портфелем в руке приближалась неуверенной походкой. Заходящее солнце было у человека за спиной, поэтому лицо скрывала тень. Пожилой, крепкого телосложения, он брел, опустив голову, – в нем совсем не чувствовалось силы. Олицетворение идеального конца жизни в сиянии закатного солнца, сейчас похожего на огромный садовый фонарь, в котором зажгли тысячи свечей. При таком освещении человек со спины выглядел картинкой, наклеенной на фонарный шелк. Его словно вырезали из листа черной бумаги, и теперь он отбрасывал на шелк пляшущую тень. Это мог быть только Ямадзаки.
Кадзу опять устроилась на сиденье, закрыла дверь, опустила оконное стекло. В лицо ударил холодный ночной ветер. Когда Ямадзаки подошел достаточно близко, чтобы не повышать голос, она позвала его по имени. Тот в изумлении поднял голову:
– Как, вы здесь?
– Садитесь в машину, поговорим.
Ямадзаки по-медвежьи неуклюже забрался в машину, сел рядом.
– Вы ведь сейчас в Токио возвращаетесь?
– Да.
– Тогда возьмите эту машину. Я здесь выйду, а машина по-любому поедет в сторону «Сэцугоан».
– Вот спасибо. Так и сделаю.
На некоторое время в темноте салона воцарилось молчание.
– О чем вы говорили с Ногути? – глядя прямо перед собой, спросила Кадзу.
– Сегодня… ваш муж просил прощения, что не извинился, как подобает. Таким я его видел впервые. Тронул меня прямо до слез.
Кадзу кольнуло нехорошее предчувствие.
– И за что же Ногути просил прощения?
– Знаете, сказал буквально так: «Тебе здорово досталось во всей этой истории с поражением на выборах, а тут еще и Кадзу мне изменила. Я делаю ошибку, наблюдая за всем со стороны. Ладно, забудь об этом разговоре».
– О каком разговоре?
– А, вы тоже не в курсе? О продаже «Сэцугоан» по частям.
– А о какой моей измене идет речь?
– Ваш муж знает про подписной лист.
– Вот как.
Кадзу всматривалась в темень за лобовым стеклом. На дорогу падал слабый свет фонаря у ворот дома. На небе оставалась бледная желтоватая полоса, заросли сакуры на дамбе уже превратились в черные тени.
– И вам от меня одни неприятности, – бросила Кадзу.
– Что за ерунду вы говорите. Я так не думаю. Хотел бы и дальше по-прежнему общаться с вами.
– Рада слышать. Все это от моего своеволия.
– Я это понимал с самого начала.
Кадзу пришло на ум, что в ответ на длившуюся целый год дружбу Ямадзаки следовало бы открыть ему свой план с подписным листом. Но это была тайна, принадлежавшая совсем другому миру, отличному от того, в каком жил он. Да, Кадзу не стоило ее раскрывать.
– Я пойду.
Кадзу собралась с духом, чтобы встать, и в темноте коснулась рукой лежащей на сиденье руки Ямадзаки. Холодной, неподвижной, неловко сжавшейся руки.
Кадзу было совестно оставлять Ямадзаки в одиночестве, хотелось как-то приободрить его. Она знала, что действия могут сказать больше, чем слова, и сделала то, чего никогда не делала за все время их знакомства: накрыла его руку своей и сжала.
В глазах Ямадзаки, с удивлением взглянувшего на нее, отразился далекий свет уличного фонаря.
Однако Ямадзаки правильно расценил этот внезапный порыв. Не было ничего неожиданного в том, что их общение с Кадзу с того дня, как он год назад впервые встретил ее в доме Ногути, приняло сегодня такой оборот. Если это была не дружба, то уж точно не любовь. Просто отношения между двумя необычными людьми, потакающими своим желаниям. И поскольку Ямадзаки сохранял объективность и проявлял безграничное терпение, нельзя сказать, что своим желаниям потакала одна Кадзу. И этим внезапным неуместным рукопожатием она разрушила сложившийся порядок, как художник, который последним взмахом кисти уничтожает созданную им картину. Но Ямадзаки легко простил такое проявление чувств, ничего не значащее для любовника и непристойное для друга.
В мягкой, словно пух, теплой руке Кадзу заключалась необычайная сила. Эта затаенная невиданная теплота охватывала все вокруг, и в ней крылась огромная разрушительная мощь. Она делала тело Кадзу настоящим, и эта плоть хранила невероятные запасы силы, тепла и темноты.
Наконец Кадзу убрала руку:
– Что ж, до свидания. Понимаю, что после всех этих мук вы сейчас не в лучшем настроении. И я, и Ногути в похожем состоянии, как-то барахтаемся. Что станем делать дальше…
– Я прохожу мимо телеграфных столбов и вспоминаю листовки, которые мы на них клеили.
– Да-да. К сожалению, телеграфные столбы есть повсюду, даже в этой глуши.
На этот раз Ямадзаки легонько похлопал Кадзу по руке:
– С этим ничего не поделаешь. Как-то придем в себя. Любой после банкета какое-то время живет в таком состоянии.
Кадзу вспомнила большой зал «Сэцугоан» после банкета – мертвое, безжизненное отражение, которое бросают золотые ширмы.
Удалились задние красные огни машины, увозящей Ямадзаки, и Кадзу одна пошла по совсем уже темной дороге к дому. Не решилась сразу войти в ворота, немного побродила рядом. После направилась в дом.
Нарочито громко спросила служанку:
– Мой муж уже поел?
– Нет, только что закончили готовить. Вы тоже будете кушать?
– Я не очень голодна, – пробормотала Кадзу. Она не могла представить себе совместный ужин сегодня. – Захочу – тогда скажу.
Ногути уединился в маленькой комнате рядом с верандой. Кадзу окликнула из-за двери:
– Я дома.
Ответа не последовало. Кадзу вошла, села на циновку. Ногути читал книгу и не обращал на нее внимания. Бросалась в глаза его полностью поседевшая после выборов голова и шов на спине обтянувшего худые плечи кимоно: он не умел толком надевать кимоно, и шов сполз влево. Но Кадзу понимала, как далека от нее эта спина, и ей, чтобы поправить шов, уже не дотянуться туда рукой.
Наконец Ногути, не поворачиваясь, произнес:
– До меня дошло все, что ты сотворила. Может, ты была вынуждена так поступить, но простить это мне трудно. Ты мне изменила.
– О чем это вы?
Ее слова прозвучали надменно, и Ногути потрясла их сила, но он решил, что был слишком краток. Он впервые за вечер обернулся лицом к жене и заговорил. Он не повышал голос, объяснял спокойно, но в голосе сквозила сильная усталость, и все это составляло резкий контраст с возвышенным содержанием его речи.
Ногути считал, что поступки человека не должны расходиться ни с политическими взглядами, ни с привязанностями. Все его дела должны опираться на один и тот же принцип: и политика,