деньгу. Мне хотелось поскорей куда-нибудь сесть, а лучше всего лечь, хоть бы и в гуртожитке, но лечь и, закрывшись одеялом до макушки, позабыть об этом городе. Чтобы не вступать с ним в пререкания, я, не тронув мелочи в кармане, которой хватило бы на десять пластырей и тюбиков пасты, вытащил рубль. Аптекарь подхватил денежную бумажку, поболтал ею в воздухе и сказал: «Но для вас мы попробуем отыскать сдачу. Пойдемте-ка», – и, взяв меня под локоть, повел к задней двери помещения. Его пальцы крепко сжимали мою руку: сопротивляться было бесполезно. За дверью оказалась узкая лестница, в конце которой мелькал свет, и к этому свету мы и стали шаг за шагом продвигаться. «В чем дело?» – пробовал возмутиться я, но аптекарь лишь прошипел: «Тсс! Еще одна ступенька». В щелку света внизу просачивались заунывные звуки то ли плача, то ли пения, которое тревожило, как подступающая разгадка. Дверь распахнулась.
После темноты лестницы свет в комнате показался мне ослепительным. За широким столом сидело человек двенадцать, похожих друг на друга, как похожи бывают люди со скрещенными руками в президиуме. И мой глаз, свыкаясь со светом, наконец расшифровал взаимное сходство участников этого конклава: все они как один были в черных беретах. Перед каждым лежала раскрытая потрепанная книга. В центре покрытого белой скатертью стола возвышались: початая бутыль багрового вина и семисвечник. И я понял, где я очутился: я был среди евреев.
«Человек из Москвы», – подтолкнул меня вперед аптекарь. Я стоял, моргая от света. Все двенадцать беретов медленно повернулись в мою сторону. Последним обернулся тот, кто сидел во главе стола спиной ко мне. Я ожидал увидеть седую бороду и кустистые брови. Но на меня смотрело жесткое юношеское лицо, моложе всех присутствующих, одно из тех дерзких лиц, что крутились в компании моего московского приятеля. В полной тишине он смерил меня взглядом и сказал сухим тенорком, обращаясь к аптекарю: «Не тот!» – и все двенадцать вновь забормотали, то ли плача, то ли напевая, возвратившись к своим книгам. Меня как будто уже не существовало. Но мне ведь было ясно, что я попал к своим; что они собрались тут втайне; что они кого-то ждали. Они ждали эмиссара из Москвы. И что я был не тот. Не я был их эмиссаром. Но ведь я был в курсе. Я, может быть, был изгнан со второй половины потерянной неграми родины, чтобы оказаться в найденном евреями джазе. Я бы мог рассказать им про всех тех, кто мог быть их эмиссаром, я бы мог сказать заученное у моего приятеля «алейкум салям». Я ведь был во всем осведомлен: Сион, суббота и чтоб без салями. Но я не сказал салям начальнику евреев за его малиновую ласку. Потому что снова струсил, подозревая, что теперь, после рокового «не тот!», аптекарь вместе с другими двенадцатью истолкуют каждый мой шаг на пути в освещенную комнату так, что я, мол, старался проникнуть в эту комнату и в их тайну обманным коварным путем; и сейчас, что бы я ни сказал им в доказательство своей примазанности к их избранности, это будет воспринято как уловка стукача и двурушника. Аптекарь стал подталкивать меня к выходу. Наверху, выпроваживая меня за дверь, он выгреб из кармана кучу мелочи и сунул ее мне в кулак: «Сдача! Сдача!»
Дверь захлопнулась, и я оказался в темноте, в цоканье падающих каштанов, в чужом городе, с испорченными часами и стертой ногой, с дурным привкусом во рту, с которым добирался до самой Москвы, где мне сухо разъяснили, что я оказался в Киеве в годовщину расстрела евреев, в день тайного поминовения жертв Бабьего Яра. Но я, я, тот, кто был принят всеми, всегда и везде и перед которым вдруг захлопнули дверь как раз того дома, что показался мне тогда самым желанным на свете, я пытался выяснить только одно: кого ждали в подвале люди в черных беретах? Я не имею в виду моего приятеля, который мог бы оказаться на моем месте, не отдай он мне оказавшегося лишним билетика.
1982
Ночь в Музее оккупации
Не стоило, конечно, упоминать Мелвину про советскую телефонную будку в Таллине. Но после второй водки-мартини я расслабился. «Got trapped in your own Soviet past?» – афористично отреагировал он на мою анекдотическую историю. И заключил свой афоризм негромким смешком. Семидесятилетний Мелвин, первый секретарь совета директоров нашей корпорации, смешлив. Он реагирует на твои реплики коротким ироническим хмыканьем. Смешно, действительно, застрять в уличной телефонной будке. Но стояла она не на улице. Этот телефон-автомат стоит в таллинском Музее оккупации. Советской оккупации, ну и нацистской заодно. То есть телефон-автомат, где я застрял, был как бы машиной времени тюремного типа – я действительно оказался «в ловушке собственного прошлого». Советского, соответственно, прошлого.
Мелвин своей иронической ремаркой как бы отмахнулся от этой моей истории: мол, нелепый инцидент. Его скорее занимает сам факт, что я бывал в советском Таллине. Но вся моя жизнь и состоит именно из таких вот нелепых инцидентов, вроде телефонной будки, и эти мелочи за последние двадцать лет выросли в грандиозную кучу – как бы это сказать? – кучу барахла. Треш, как говорят теперь в России. Шит, короче. И нет времени эту кучу разгрести. Видимо, неудачник – это тот, чья жизнь и есть такая вот куча – как бы ее назвать? – куча неразберихи.
Я всегда стараюсь, чтобы все было комильфо, но в решительный момент все идет кувырком, насмарку. И сейчас, и тогда. Как лыжное катание в Эстонии лет тридцать назад. Я все идеально организовал для поездки вчетвером. Нам по двадцать лет. Френды с герлами, лафа! (Так мы в те годы изъяснялись – смешно.) Но она за день до отъезда связалась с этим грязным животным. Как она могла? Let’s talk about it later. Об этом позже.
Мелвина все это не касается. Из моего поколения все ездили в Эстонию кататься на лыжах. Это как сейчас в Швейцарию, вроде Куршевеля – или куда там олигархи ездят в наше время? Марина даже Мелвина уговорила туда съездить, с его хромотой и астмой. Обычно она сама путешествует. По разным столицам мира чуть ли не каждый месяц за последние два года. Как только Мелвин вывез ее из России как свою новую супругу, очень быстро выяснилось, что у нее в каждой столице по любовнику. Бывшему, само собой, любовнику. Для Мелвина они все – ее «старые друзья». Куда ни приедешь – везде старый друг. Поэтому в отелях она не останавливается. Только если Куршевель с Мелвином. Но Мелвин создан не для лыж. На лыжах каталась с горок