Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это, пожалуй, «модельный» звягинцевский текст: здесь и в самом деле изображена «почти вся» литература-по-Звягинцеву, то есть – сведенная к странному на первый взгляд перемещению сразу и по морю, и посуху: в ближний дачно-велосипедный свет и в спасительный дальний край, куда можно сбежать от Потопа, втиснувшись в толпу на борту Ковчега. Впрочем, и эти две параллельно существующие картинки морского и сухопутного путешествий – не едины, каждая из них, в свою очередь, подлежит дальнейшему умножению и дроблению. Так, громоздкий, наскоро сбитый перед лицом угрозы «ковчег» стремительно, словно в пластилиновом мультике, превращается в океанский круизный лайнер с комфортабельными «каютами».
И наоборот – оба путешествия не только дробятся, но и сходятся воедино, составляя – в конечном счете – картинку, в реальности уже совершенно не возможную. Смотрите: встреченные велосипедистом прохожие отражаются в только что рассеченной колесом луже, по которой за секунду до их появления пошла рябь, напоминающая пенку на остывающем горячем молоке. Почему они вдруг оказываются не отраженными в мелкой водице уличной лужи, но целиком и полностью «прыгнувшими в молоко»? Все просто – потому что наш странствователь, наша улитка-черепаха не только на велике катит, но и на пароходе плывет по глубокой морской воде, в которую недолго и спрыгнуть. Если напомнить, что не только молочная лужа уподобляется морю глубиною в человеческий рост, но и в море «ночью неглубоко», то можно поставить окончательный диагноз – море и суша, велосипед и ковчег-лайнер становятся деталями единой картины, представляющей путешествие чувств, не тождественное, впрочем, каноническому «сентиментальному путешествию».
Путешественник Звягинцева не предается сантиментам, его реакция на ранее неведомые места и события сводима скорее к общей приподнятости, глубокому вздоху восторга, нежели к конкретной, детально выписанной эмоции. Общее здесь преобладает над частным, отвлеченная от конкретного повода восторженность самим фактом странствия напоминает не то изысканный фетовский безглагольный восторг перед лицом природной музыки рассветов, соловьев и ручьев, не то обильное, «южное» восхищение «украинской ночью» и тихой погодой над широкой рекой. Кстати говоря, «степные» ассоциации здесь не случайны – можно вспомнить об участии Николая Звягинцева в разного рода «крымских» поэтических форумах и группах, его внимание к поэзии выходцев из этих краев и т. д.
Сходя с поэтических небес на грешную землю, скажем, что отвлеченное упоение звягинцевского героя легко уподобить восторгу подростка, присевшего на пол просторной комнаты и обнаружившего себя среди сразу же увеличившихся в объеме и таинственно нависших над ним некогда знакомых предметов – шкафа, стола, окна. Вот почему в только что разобранном стихотворении в первой же строке герой рассчитывает на поездку «ниже ступенькой» – кстати, эта реалия свидетельствует о том, что нами был упущен еще один вид транспорта, на котором одновременно передвигается звягинцевский странствователь, наряду с ковчегом и велосипедом явно оседлавший еще и вагонную площадку со ступеньками, спускающимися прямо к несущейся навстречу поезду земле (у другого поэта – «Под шторку несет обгорающей ночью И рушится степь со ступенек к звезде»).
Позиция странствователя у Звягинцева, если разобраться, вовсе не проста. Не наивна, далека от прямолинейной и сиюминутной реакции на неизведанность и новизну. Отношение героя к событиям можно условно окрестить как раз антиимпрессионистическим. Его впечатлительность – не проводник эмоций, а совсем напротив – мягкая, но ощутимая преграда, разделяющая бытие и сознание. Что на самом деле происходит в уме и сердце всегда готового к новым путевым заметкам героя? Очень и очень нелегко ответить на этот вопрос: порою читатель ловит себя на том, что оказывается внутри ситуации, описанной еще в 1830-х годах русским романистом Александром Вельтманом, у которого в романе «Странник» главный герой путешествовал, рассматривая мелкие детали географической карты. Любопытство остается просто любопытством, не достигающим четко очерченного круга взаимодействия с собственными намерениями любопытствующего.
В городе канатная дорога,Солнышко и мало голосов,Влажная раскопанная ТрояС белым деревянным колесом,
Виды театрального романа,Завтрак и сухая пастила,Масляная тонкая бумагаЦвета заоконного стекла.
Утро, до него наперсток соли,Мало-мало соды на ноже.Поручни, крыла его, рессорыСпят еще в воскресном гараже.
Выстрелишь – и заспанное древоБросится на солнечный фасадПарою начищенных тарелок,Только что сомкнувших паруса.
Есть, впрочем, у Звягинцева и иные тексты, обычно сводимые к микроновеллам, не сопряженные с пространственными перемещениями. Проекция «многоканального» описания путешествия на конкретное событие зачастую порождает неожиданные повороты сюжета, поток впечатлений, точно уловленных и переработанных теперь уже не просто свидетелем, но участником событий:
Шарит рука колено соседки,Водит биноклем в чужом ряду.Ее хозяин скучает под сеткой,Ждет не дождется, когда подадут.
Где по весне густые ресницы,Осенью тянешь пустой билет.Там их всего четыре страницы –Дама, девятка, король, валет.
Будто со дна парашютной вышкиИли из дома, где сверху львы,Вынырнет левая с горстью вишни,Шляпу собьет с твоей головы.
Пара часов – и крик петушиный,Пара минут – и рельсовый стык.Ее сверчок печатной машины,Быстрый взгляд поверх пустоты.
Образный ряд путешествия и здесь оказывается на своем месте (билет, парашютная вышка, рельсовый стык), однако никакая поездка даже не имитируется, превращается в метафору встречи двух людей перед лицом грядущей неизвестности. Непросто преобразованные путевые заметки коллекционера звуков и красок – центральный пункт лирики Звягинцева; в этом состоит его сила и – разумеется – некоторая узость стилистического диапазона. Можно долго перечислять, какие темы, идеи, мотивы, в сегодняшней поэзии суперактуальные, у Звягинцева отсутствуют начисто. Однако, возможно, и не стоит одному из немногих нынешних лириков по преимуществу поддаваться на провокацию востребованности и ангажированности? Как знать – ощущение некоторой приторможенности движения в последних текстах Николая Звягинцева присутствует – или это просто попытка найти стыковочный узел и перебраться на борт еще неведомого мегаэкспресса?
БиблиографияКрым НЗ. М.: ОГИ, 2001. 48 с.
Стихи // Авторник: Альманах литературного клуба. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2001. Сезон 2000/2001 г., вып. 2. С. 93.
Одно стихотворение // Вавилон: Вестник молодой литературы. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2001. Вып. 8. С. 89.
Памяти Прохорова // Авторник: Альманах литературного клуба. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2002. Сезон 2001/2002 г., вып. 7. С. 7.
Два стихотворения // Вавилон: Вестник молодой литературы. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2002. Вып. 9. С. 21.
Стихи // Авторник: Альманах литературного клуба. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2002. Сезон 2001/2002 г., вып. 6. С. 5–7.
Маяковская-3 // «НЛО», 2003, № 62.
Одно стихотворение // Авторник: Альманах литературного клуба. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2003. Сезон 2002/2003 г., вып. 11. С. 36.
Два стихотворения // Вавилон: Вестник молодой литературы. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2003. Вып. 10. С. 65.
Стихи // Авторник: Альманах литературного клуба. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2003. Сезон 2002/2003 г., вып. 10. С. 5–7.
Туц. М.: Новое издательство, 2008.
Улица Тассо. М.: НЛО, 2012. 96 с. (Новая поэзия).
Игорь Иртеньев
или
«Где смерть с иронией сплелась»
Ирония (обычно) – прием одноразовый, исчерпаемый, автоматизирующийся; исключение в истории искусства было, но уж больно давнее – еще у первых, великих немецких романтиков. Для них ирония была мироустроительным принципом, трагическим законом бытия, благодаря которому ставится под сомнение не только окружающая поэта жизнь, но и жизнь внутренняя, а также (и это самое важное) само по себе его право дистанцироваться от жизни, сомневаться в ее должной обоснованности и праве на автономию. Времена романтической иронии давным-давно миновали, будучи превращенной в заданный прием, ирония делается легко предсказуемой, клишированной, часто становится производной от жанрового комизма, например, басенного. Автор басни, во-первых, говорит одно, а подразумевает иное («Отколе, умная, бредешь ты голова» – реплика обращенная к Ослу у Крылова), во-вторых, иронически высмеивает пороки на фоне очевидной и общепринятой нравственной нормы, закрепленной в финальной моральной сентенции.