идут. Не ради славы, ради того, чтобы убить угрызения совести,— как порой идет человек, не зная дороги в пуще, спасать друга, потому что стыдно, стыдно стоять. Идут, плутают, гибнут. Знают лишь, что не таким должен быть человек, что нельзя ему обещать райский клевер, что счастье ему необходимо под этими вот дымными потолками. И мужества у них больше, нежели у Христа: они знают, что не воскреснут после распятия. Лишь во́роны над ними будут летать да плакать женщины. И, главное, святые их матери.
Он показался мне в эту минуту таким прекрасным, таким нечеловечески человечным, что я с ужасом через завесу будущего предощутил его смерть. Такие не живут. Где это будет? На дыбе в пыточной? На виселице перед народом? В безнадежной драке инсургентов с войсками? За письменным столом, за которым они спешат записать последние пылающие мысли, дыша кусками легких? В коридорах тюрем, когда им стреляют в затылок, не осмеливаясь взглянуть в глаза?
Я знал только, что непростая участь ожидает этого человека перед безнадежным и светлым концом, что не в постели умрет он, что я перед ним — щенок, пока что не способный понять этого самоотречения и догнать его в этом влечении к борьбе и страданиям. Но я справлюсь, пускай не так, как он.
Глаза его блестели.
— Калиновский шел на виселицу. Перовскую, женщину, на которую взглянуть было только — и умирай, на эшафот... Этакую красоту — грязной своркой за шею. Знаешь, Яновская на нее немного похожа. Поэтому я ее и обожествляю, хотя это не то. А она шляхтянка была. Стало быть, есть выход и для некоторых их наших. Лишь по этому пути, если не хочешь сгнить живьем... Давили. Думаешь, всех передавили? Растет сила. С ними хоть ребром на крючке висеть, лишь бы не мчалась над землей дикая охота короля Стаха, ужас прошлого, апокалипсис его, смерть. Вот закончу я только с этим и поеду. Закончу быстро, мысль у меня появилась. А там... эх, не могу я тут. Знаешь, какие у меня есть друзья, что мы должны начать?! Дрожать будут те, жирные. Не передавили. Сильным пожаром пахнет. И годы, годы впереди! Сколько страданий, сколько счастья! Какая золотая, какая волшебная даль, какое будущее ждет!
Слезы брызнули из глаз этого человека. Я не выдержал и бросился ему на шею. Не помню, как мы простились. Помню лишь, как стройная юношеская его фигура вырисовывалась на вершине кургана. Он обернулся ко мне на минуту, махнул шляпой, крикнул:
— Годы впереди! Даль! Солнце!
И исчез. Я пошел один домой. Я верил, сейчас мне все по плечу. Что мне сумрак Болотных Ялин, если впереди солнце, даль и вера? Я верил, верил, что все сделаю, что жив народ, если в нем появляются иногда такие люди.
День был еще впереди, такой великий, сияющий, могущественный. Глаза мои смотрели навстречу емуи солнцу, пока что скрывавшемуся среди туч.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
В тот же вечер, часов около десяти, я лежал, спрятавшись в одичавшей невысокой сирени и высокой траве как раз возле поваленной ограды. Настроение бесстрашия еще безраздельно владело мною (оно так и не исчезло до конца моего пребывания в Болотных Ялинах). Казалось, что это не мое, любимое мною, худощавое и сильное тело могут клевать во́роны, а чье-то другое, до которого мне нет никакого дела. А между тем обстоятельства были невеселыми: и я, и Рыгор, и Светилович тыкались в разные стороны, как котята в корзинке, и не обнаружили преступников. И место было невеселым. И время — тоже.
Было почти совсем темно. Над ровной пасмурной поверхностью Прорвы накипали низкие черные тучи, ближе к ночи обещали ливень (осень была вообще-то плохая, сумрачная, но с чистыми бурными ливнями, почти как летом). Ветерок поднялся было, зашумели было черно-зеленые пирамиды елей, но потом опять утих. Тучи медленно, очень медленно катились вперед, нагромождались над безнадежным ровным пейзажем. Где-то далеко-далеко блеснул огонек и, стыдливо поморгав, угас. И чувство одиночества властно овладело сердцем. Я был чужой тут. Светилович действительно достоин Надеи Романовны, а я так, нужен как дыра в заборе.
Долго ли, коротко ли я так лежал — не скажу. Тучи, доходя до меня, редели, но на горизонте громоздились новые.
Странный звук поразил мой слух: где-то далеко и, как мне показалось, в правой стороне от меня пел охотничий рог. И хотя я знал, что он звучит в стороне от пути дикой охоты, я невольно стал чаще посматривать в тот край. Беспокоило меня еще и то, что на болотах начали появляться там и сям белые клочки туманов. Но тем дело и закончилось. Внезапно другой звук долетел до меня: где-то шуршал сухой вереск. Я взглянул в ту сторону, начал всматриваться до боли в глазах и наконец заметил на фоне черной ленты далеких лесов движение каких-то пятен.
Я закрыл на минуту глаза, а когда открыл их, увидел, что прямо передо мною и совсем недалеко вырисовываются на равнине туманные силуэты всадников. Вновь, как в тот раз, беззвучно летели они передо мною страшными прыжками прямо в воздухе. И полное молчание, будто я оглох, висело над ними. Острые шлыки, волосы и плащи, которые реяли в воздухе, копья — все это отразилось в моей памяти. Я начал ползти ближе к кирпичному фундаменту ограды. Охота развернулась, потом собралась в толпу, беспорядочную и стремительную, и начала сворачивать. Я достал из кармана револьвер.
Их было мало, их было меньше, чем всегда,— всадников восемь. Куда-то ты подевал остальных, король Стах? Куда еще послал?
Я положил револьвер на согнутый локоть левой руки и выстрелил. Я хороший стрелок и попадал в цель даже почти в полной темноте, но тут произошло удивительное: всадники скакали дальше. Я заметил заднего — высокого призрачного мужчину,— выстрелил: хотя бы кто покачнулся.
Но дикая охота, как будто желая доказать мне свою призрачность, развернулась и скакала боком ко мне, недостижимая для моих выстрелов. Я начал отползать задом к кустам и только успел приблизиться к ним, как кто-то прыгнул на меня из-за кустов и ужасающей тяжестью прижал к земле. Последний воздух вырвался из моей груди, я даже охнул. И сразу понял, что это человек, с которым мне не представляется возможным тягаться по весу и силе.
А он попробовал крутить мне назад руки и свистящим шепотом сипел:
— С-той, ч-черт, п-погоди... Не убежишь, бандюга, уб-бийца... Дер-ржись, неудачник...
Я понял, что, если не воспользуюсь всей своей ловкостью,— я