Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем: ожидание в зале аэропорта, тщетные попытки дозвониться. Сели в метро. Первое ощущение в вагоне — радость. Почему? чисто? Да, пожалуй, жители здесь почище, сдержаннее. А вот другое — нет узбеков и всюду — русская речь. У меня к узбекам злобы нет, наоборот,— они мне нравятся, но все же Москва и есть Москва! — В номере у Гусевых. Звоним к Ник[олаю[ Владимировичу] — застаем. Я еду в Лаврушинский166.
Югов, пожалуй, это самое страшное, что я видел за войну. Я оставил умного, проницательного человека, а теперь вижу идиота, с острым взглядом, постоянно твердящего о своей болезни, и боящегося шороха бумаги. Лицо опухшее...167 — Затем — здоровались в клубе, оттуда пошел в “Новый мир”, говорил о романе, в коридоре встретил Войтинскую, говорил с редактором “Известий”. Ночевали у Ник[олая] Владимировича. Впечатление от Москвы — большая передняя в анфиладу неизвестного содержания.
27. [XI]. Вторник.
Был у Чагина168.
— Все тут читали. Роман169 признают оторванным от жизни.
176
— Значит, печатать нельзя?
— И в журнале неудобно...
— Журналы твои меня мало интересуют. “Новый мир” взялся читать.
На глиняном лице Чагина появилось недоумение. Он вызвал главного редактора. У Чагина отвисает нижняя губа, у главного редактора — верхняя.
— Вот он говорит: “Новый мир” печатает.
— Значит, есть указание...
Вечером я пошел в “Известия” и оттуда по телефону позвонил к Щербакову:
— Я прошу вас принять меня.
— Хорошо. Приходите завтра в 1.30.
28. [X]. Среда.
Ровно в 1.30 я был у Щербакова. Адъютант, полковник (9 телефонов) проводил меня в соседнюю комнату, со столом, как у всех, выпирающим до середины. Щербаков, толстый, в хаки, встал и сказал спокойно:
— Садитесь. Я вас слушаю.
Слушал он меня хорошо, но ни с чем не соглашался, так что разговор временами походил на “да и нет”. Например, я говорил, что у нас нет литературы о войне... Он говорил — “Нет” — и показывал мне “Радугу”170 и “Русские люди”. Я говорил, что писатели живут плохо — в Ташкенте — он говорил, что есть хороший журнал “Новый мир”, где можно вам печататься. С одним только моим утверждением, что газеты не расклеивают на улицах, а значит они минуют широкие массы, он согласился.
Обедали с В[иктором] Гусевым в “Арагви”.
28. [X]. Среда.
Пошел в “Мол[одую] гвардию”, разговорился с редактором и тут же рассказал ему сюжет романа “Сокровища Александра] Македонского”171. Уговорились, что буду писать,— и печатать выпусками. Впрочем, это им еще утвердить надо.
29. [X]. Четверг.
Перебирал книги. Растащили кое-что, но по философии все книги целы. Получил деньги в “Труде” за очерк172. Ходил по
177
книжным магазинам, комиссионным и рынкам. Книг немного, больше почему-то классики так же, как и в 1920 году. И вообще, многое напоминает мне 1920 год. Такой же опрятный город, отсутствие коней, холод на лестницах, дрова на улицах. Зашитые и потрескавшиеся от времени сапоги стоят 250 руб.; часы обыкновенные, трехрублевые,— 1500 рублей. Продают на пустом прилавке желуди стаканами и капустные листья. Темная, тесная толпа на рынке, как и в 1920 году, возле мешков с картошкой. Прошел какой-то крестьянин и показал два яблока. В комиссионных магазинах мебель дешева — секретер красного дерева — 400 рублей; гардероб из карельской березы — 1100 руб.
30. [X]. Пятница.
Пытаюсь писать, но статья не выходит. Ночью позвонил Чагин — просил прийти. Днем были у Кончаловских. Петр Петрович рассказывал о немцах в “Буграх” — резали холст и в разрезанной картине зашивали посылки. Домой слали все...
— Народ рассердился, и мальчишки катались на трупах немцев с гор — “ну, милый, вези!”
Ольга Васильевна сказала Тамаре:
— Мне дали категорию, как дочери Сурикова.
Забавно! Жена Кончаловского не может получить питание, а она же — дочь Сурикова — получила. Горничная в гостинице хорошо сказала по поводу ужина, который мы получили:
— Ну, а если силос выдадут?
Приходят люди за письмами. Питаются “силосом” — капустными листьями. Все думают, что в Ташкенте легко и очень удивляются нашим рассказам о недоедании и отсутствии фруктов.
31. [X]. Суббота.
Вечером были на концерте Софроницкого173. Встретили там Кончаловских, Никитина и студента Жору, который “зайцем” пробрался из Свердловска и хочет защищать здесь диссертацию. Военных почти нет. Люди одеты опрятно, на лицах торжественность,— мне кажется, что людям хочется показать “вон они какие!” Наверно, это не так, но торжественность раздражает меня,— любая. Наверное, поэтому не хочется и перечитывать прежние свои работы.
178
Днем был у Чагина. Зачем он меня вызвал? Он буквально сказал следующее:
— Ты еще в ЦК не звонил?
— Нет. Но, я был у Щербакова.
— Он при тебе Александрову не звонил?
— Нет.
— Сходи, пожалуйста, к Еголину174. Он с тобой с удовольствием побеседует. У него есть какие-то замечания...
На лице у меня, наверное, выразилось мало удовольствия — [слушать замечания Еголина, поэтому Чагин сказал:
— Ты ведь привык. У тебя, родной, это постоянно. И пиша телефон Еголина, он добавил: — полюби нас черненькими...
Я обещал сходить в понедельник.
Статьи в “Известия”, конечно, не написал. Приехал Б.Ливанов.
1 ноября. Воскресенье.
Ходил в Лаврушинский, рылся в холодных книгах,— и любовался философией, которую не растащили, слава богу. Лестница (освещается лучами сквозь прорванную бумагу, на площадках по-буревшие мешки с песком, а секции отопления сняты. Внутри хо-лодно, но пыли мало. Книги раскиданы по полкам в беспорядке (удивительном. Я взял “Философский словарь” Радлова и роман Кервуда,— и ушел в тоске.
Опять звонила Войтинская — о счастье. И опять не пишу. Зашли Ливановы и Бабочкин,— Бабочкин послезавтра летит в [Ленинград, везут картину “Ленинградцы”175. Он в хаки.
Пришли Пастернак, Ливанов и Бажан176. Какие все разные! Пастернак хвалил Чистополь177 и говорил, что литературы не существует, т.к. нет для нее условий и хотя бы небольшой свободы. Как всегда передать образность его суждений невозможно — он говорил и о замкнутости беллетристики, и о том, что государство — война — человек — слагаемые, страшные по-разному. Ливанов — о Западе, о кино, о том, что человек Запада противопоставляет себя миру, а мы, наоборот, растворяемся в миру. И тут же рассказал о том, как они пили в Саратове, на какой-то базе, красный ликер, закусывая его копчеными языками, а жена его, как летела на самолете и как пришла в Куйбышеве на симфонию Шостаковича и ее пропустили от изумления (театр был полон): “Это вы,
179
Ливанова, которая на самолете везет 200 кг багажа?” Бажан — о партизанах, о борьбе на Украине, привезли на самолете 18 детей, которых венгры побросали в колодец. Тамара всех учила, а я молчал. Затем Пастернак заторопился, боясь опоздать на трамвай,— было уже одиннадцать,— и ушел, от торопливости ни с кем не простившись. Бажан сказал — “Я давно мечтал увидеться с Пастернаком, а сейчас он разочаровал меня. То, что он говорил о литературе — правда, редактора стали еще глупее, недоедают что ли, но разве можно сейчас думать только о литературе? Ведь, неизбежно, после войны все будет по-другому”.
Неизбежно ли? Бажан и не замечает, как он говорит устами газетчика,— дело в том, что Пастернака мучают вопросы не только литературы, но и искусства вообще. Как иначе? Слесарь и во время войны должен думать о слесарной работе, а писатель тем более.
Кто-то сидит на шестом этаже в нетопленой комнате. Стук. Он подходит к двери:
— Кто там?
— Это мы, слесаря,— раздается детский голос.
Он отворяет. Стоят с инструментами мальчишки и девчонки, лет по тринадцать, пришли исправлять отопление.
Немировичу-Данченко говорят, что надо показывать, во что бы то ни стало, “Фронт” к 25-летию. Он говорит:
— Придется отложить. Я могу смотреть, не раньше, как через две недели — репетицию, т.к. театр только что начал отапливаться, и доктор разрешил мне войти в театр только через две недели.
5 ноября 1942 г. Москва, гост. “Москва”, 9 этаж, № 21.
Написал статью “Москва” и для ТАССа высказывание к “25-й годовщине”. Я сказал там правильно — “25 лучших лет моей жизни”. В конце концов — это правильно, ибо ничего лучшего не будет ни впереди, ни позади. Вчера целый вечер сидел Андроников, рассказывал, как он “ориентировался” по фронту за комиссаром дивизии, и как корпусной комиссар приказал ему — “через два дня” читать лекции о противотанковой винтовке, и как не разрешали ему выступать перед бойцами, потому что он “писатель, а не актер из какой-нибудь бригады”. По-видимому, в себя Андроников влюблен ужасно — не может остановиться, все говорит о себе и говорит.
- Дневники и письма - Эдвард Мунк - Прочая документальная литература / Прочее
- Первый броневой - Ирина Кашеварова - Детская проза / О войне / Прочее
- Хокусай. Манга, серии, гравюры - Ольга Николаевна Солодовникова - Биографии и Мемуары / Изобразительное искусство, фотография / Прочее
- Василий Пушкарёв. Правильной дорогой в обход - Катарина Лопаткина - Биографии и Мемуары / Прочее
- Великие путешественники - Михаил Зощенко - Прочее